Глава двенадцатая

Оглавление

Лист для никого

Глава 12

Глава двенадцатая

*

Балмора встретила меня слухами — и слухи эти были про меня, хоть города об этом и не догадывался.

О налёте на караван говорили на мосту, на рынке, у воды — всюду, где сходятся два данмера и одна новость. За три дня история обросла такими подробностями, что я сам заслушался. Выходило, будто на бродах караван встретила то ли сотня болотных аргониан, вставших из самой топи, то ли духи утопленников, созванные ведьмой с Горького берега, то ли — эту версию я услышал в очереди у хлебной лавки и она понравилась мне больше всех — сам Шеогорат, которому в ту ночь стало скучно. Сходились рассказчики в одном: у Каммона Тонг увели из-под носа товару на добрых пять тысяч дрейков, и она за это кому-то выпустит кишки. Осталось найти кому.

Я стоял в той очереди, слушал про Шеогората, кивал, где положено ахать, — и думал о том, как странно устроен человек. Девять дней назад я полз по осоке, усыплял мальчишку-погонщика и глядел, как старый данмер уходит на восток, в туман. А теперь стоял за хлебом и боялся одного: как бы у меня не дрожали руки, когда придёт мой черёд отсчитывать дрейки за хлеб. Руки не дрожали. Спасибо ремеслу — оно хоть этому учит надёжно.


Дома меня встретили по чину.

То есть — сперва мне устроили опалу. Котёнок, едва я переступил порог, демонстративно повернулся спиной и принялся вылизывать плечо с таким усердием, будто в целом свете не было занятия важнее. Девять дней отсутствия — это вам не шутки, это надо было ещё заслужить, чтоб тебя простили. Я выложил на лавку гостинец — вяленую скрибятину, до которой он был большой охотник, купленную на последний дрейк, — и стал ждать. Хвост дёрнулся. Ухо повернулось. Спустя приличное случаю время (примерно, я бы сказал, вечность) маленький бочком, будто совершенно случайно, оказался возле рыбёшки, потом возле меня, потом у меня на коленях — и уснул там раньше, чем доел. Опала была снята.

— Живой, — сказала Дралора вместо приветствия, оглядев меня с головы до ног. — Хм.

И ушла точить нож. В переводе с дралорьего это значило примерно «я рада, что ты вернулся, я тут волновалась» — но перевода она бы не признала и под пыткой.

Шааш ничего не спросил. Только вечером, когда мы остались вдвоём у жаровни, поглядел на меня поверх кружки — долгим, всё понимающим кошачьим взглядом.

— Сколько? — спросил он.

— Двадцать шесть.

Он кивнул. Помолчал. И сказал только:

— Хорошее число.

И всё. Ни мудрости, ни присказки. Я был ему за это благодарен больше, чем за любые слова.


А вот Восена я узнал не сразу. И это не оборот речи.

Он сидел на своём месте, во главе стола, и перебирал какие-то пряжки — как всегда. Только когда я подошёл и поздоровался, он поднял голову и посмотрел на меня пустыми, белёсыми со сна глазами, и в них не было ничего. Ни узнавания, ни старика Восена. Так смотрят на стену.

— Кто?.. — начал он.

И тут же, через один страшный удар сердца, глаза его ожили, наполнились — Восеном, теплом, привычной хитринкой.

— А, травник. Вернулся. Ну, слава богам, а то Шааш тут без тебя совсем отбился от лап.

И всё пошло по-старому: он расспрашивал про дорогу, я привычно врал про дальнего больного, он привычно делал вид, что верит. Только я теперь слышал у этого вечера двойное дно. Потому что в ушах у меня стояло ровное, спокойное, почти жалеющее: «Он спит, но проснётся. Меня позвали. Вас не позвали ещё».

Той ночью я нарочно не спал — лежал и слушал. И дождался: в глухой час за занавеской заскрипела лежанка, и Восен, шаркая, прошёл через тёмный клуб. Я приподнялся. Старик стоял у восточной стены — просто стоял, лицом к ней, как стоят перед дверью, которую вот-вот отворят. Постоял. Покачался с пятки на носок. И побрёл обратно, так и не проснувшись.

Утром он ничего не помнил. А я не рассказал. Что бы я сказал ему, старому человеку? «Восен, за сто миль отсюда раб ушёл в туман с твоими словами на губах»? Он бы отшутился. Я бы не настоял. У нас в семье, как я уже говорил, вежливость была устроена именно так.


Пелли за девять дней стал тише воды.

Нет, он ходил, воровал, огрызался на Дралору — всё как всегда, если не приглядываться. А я приглядывался. И видел: мальчишка ест, не чувствуя вкуса; смеётся на полтакта позже остальных; а главное — котёнок перестал спать у его бока. Перебрался ко мне насовсем. Звери такое чуют раньше людей: не беду даже, а раздвоенность. Возле человека, который сам не свой, тепло не лежится.

А на третий день по возвращении Пелли подсел ко мне — небрежно так, слишком небрежно, с зевком:

— Слышь, травник. А ты где был-то? Ну, эти девять дней.

— У больного, — сказал я ровно. — За Пелагиадом. Грудная жаба у старика, пришлось сидеть, пока не отпустит.

— А-а, — сказал Пелли.

И посмотрел на меня — коротко, вбок. И в этом взгляде было что-то такое, от чего у меня заныло под ложечкой. Не любопытство. Облегчение? Страх? Проверка? Я не понял тогда. Понял бы — может, всё повернулось бы иначе. А я списал на возраст, на горе по Серэну, на дурную весну. У меня ведь была своя тайна, большая, тяжёлая, — а человек с ношей всегда думает, что тяжело только ему.


Город тем временем сжимался — медленно, по обороту в день, как жгут на руке.

На мосту теперь стояли не только сонные стражники. Рядом с ними, не смешиваясь, торчали данмеры с холодными глазами — без всяких значков, но по тому, как стража старательно их не замечала, было ясно, чьи они и почём куплено это незамечание. Они никого не хватали. Они смотрели. Перебирали глазами каждого, кто шёл через Одай, — и от этого перебора хотелось стать меньше ростом.

Раз досмотрели и меня. Не стража — эти, холодноглазые. Молодой, с серьгой в брови, лениво поманил пальцем, взял мою суму и вытряхнул её на парапет — не торопясь, брезгливо, двумя пальцами перебирая мои пучки и склянки, как дохлых мышей. Толпа обтекала нас, старательно глядя мимо: в Балморе выучились не видеть быстро.

— Лекарь, — сказал он, не спрашивая.

— Лекарь, — согласился я.

— Ходишь где?

— Где болеют, серджо.

Он поглядел на меня долгим пустым взглядом — тем самым, каким глядят, когда прикидывают, а не забрать ли просто так, на всякий случай, чтоб был. У меня по спине полз холод, а я стоял и держал лицо человека, которому совершенно нечего считать. Спасибо, Шааш, — выучил.

— Собери, — бросил он наконец, теряя интерес, и отвернулся к следующему.

Я собирал свои травки с парапета неторопливо, аккуратно, по пучку, — и только за мостом, в проулке, позволил рукам то, чего им хотелось: мелко, позорно затрястись. «Не то лекарь», — сказали приметы. Лекарей в Балморе десятки. Но досматривать отчего-то стали именно лекарские сумы.


Вечером Шааш устроил мне то, чего не устраивал никто и никогда: проверку лжи.

— Садись, травник, — сказал он, сгоняя котёнка с лавки. — Рассказывай про своего больного. Ну, того, за Пелагиадом.

— Зачем?

— Затем, что ты это уже дважды рассказал: Восену так, Пелли — эдак. — Он поднял лапу, пресекая возражения. — Восену был старик с грудной жабой, Пелли — старик с грудной жабой за Пелагиадом. А Дралоре ты вчера сказал «под Пелагиадом». Мелочь? У Каммона Тонг за такие мелочи платят. Ложь, травник, — как отвар: намешал кое-как — сам же и отравишься. Давай. С начала. Как звать старика?

— Я… не думал.

— Он не думал. — Шааш возвёл глаза к потолку, призывая в свидетели всех богов сразу. — Девять дней человека не было, наводчика ищут по всему берегу, а он не думал, как звать его старика! Феран. Старика звать Феран, он бретонец, как ты, — своих меньше путаешь. Живёт при мельнице. Жаба грудная, поил ты его отваром каменевки, сидел восемь ночей, девятую — в дороге. Заплатили тебе скверно, мукой, ты ещё ворчал. Повтори.

Я повторил. Потом ещё раз. Потом Шааш внезапно, посреди разговора о другом, спросил: «Так чем, говоришь, поил Ферана?» — и я, не запнувшись, ответил про каменевку, и он удовлетворённо кивнул.

— Вот теперь живи, — сказал он. — И запомни: лучшая ложь — скучная. В скучное никто не вникает.

Было бы смешно, кабы не было так нужно. Мы оба это знали. Оба смеялись.


К концу недели за рекой назначили цену.

Принесла её, как всегда, Дралора — с рынка, вместе с капустой и новостями.

— Тысяча дрейков, — сказала она, выкладывая кочан на стол с таким стуком, будто это была отрубленная голова. — Столько Каммона Тонг сулит за того, кто наведёт на наводчика. За самого наводчика, живого, — три. Весь берег теперь ходит богатый: каждый уже прикинул, на кого бы донести.

— А приметы? — спросил кто-то из наших.

— Приметы — смех один. — Дралора хмыкнула. — Кто-то из погонщиков будто видал у каравана чужака. А кто таков — не то лекарь, не то жрец, не то бродячий торговец. Ищи-свищи. Половина острова — не то лекари, не то жрецы, не то торговцы.

Все посмеялись. И я посмеялся — ровно столько, сколько положено человеку, которому не с чего не смеяться. «Не то лекарь». Три слова, оброненные полуслепой болотной ночью, доползли до Балморы за неделю. Доползут и остальные — по слову в месяц, по примете в год; у таких вещей скверное свойство: они не тонут.

Вечером я поймал на себе взгляд Шааша. Кот ничего не сказал — только чуть заметно, одними усами, указал на дверь: мол, понял, травник? Начинается.

Я понял. Начиналось.


А ночью, засыпая под тёплым камушком-котёнком, я поймал себя на новом счёте.

Теперь я считал не только дни и не только пятерых безымянных из хвоста цепи. Я считал тех, кого выучился любить и кому лгал: Восен — раз, Шааш — два (этому, положим, врать без толку, но я старался), Дралора — три, Пелли — четыре, маленький — пять. Пять человек по эту сторону моей лжи. Двадцать шесть — по ту сторону брода. Арифметика выходила в мою пользу, если считать головами. А если не головами — я не знал, чем такое считают. Наверное, тем самым, что ныло у меня под рёбрами всё сильнее с каждым днём.

За рекой, в «Клубе Совета», в ту ночь долго не гасили огней. Каммона Тонг не спала. Каммона Тонг считала свои убытки — а такие, как она, сводят счета всегда. Не сегодня, так в следующую слепую ночь.

Спал я, сами понимаете, замечательно.


Оглавление книги

Настройки чтения

МузыкаАтмосферный эмбиент, привязан к главе
ПодсказкиПунктир под лорными терминами
ИллюстрацииКартинки внутри глав
Размер шрифта
Тёмный режимТёплый угольный фон