Глава семнадцатая

Оглавление

Лист для никого

Глава 17

Глава семнадцатая

*

Посреди всех наших сборов, схронов и второго гроссбуха праздник объявил Восен — и объявил как приказ.

— Хватит, — сказал он вечером, оглядев наши серые лица. — Неделю живём, как на похоронах, а хоронить пока некого. Завтра гуляем. Повод есть, и повод давний, я всё ждал, кто ж догадается, — да куда вам. — Он ткнул пальцем в котёнка, который как раз пытался утащить у Хабаси со стойки вязку вяленой скрибятины больше себя размером. — Малому пятый год пошёл, а имени нет. Кличем «маленький», как гуара. У нас в доме дитё безымянное — а мы всё о мешках да о ножах. Стыд. Завтра наречём.

Стало тихо. Котёнок замер с рыбиной в зубах, переводя круглые глаза с Восена на меня. А у меня внутри что-то ухнуло и покатилось: год я откладывал это — сам не зная почему. Вернее, зная. Имя — это дверь, которую уже не закроешь. Пока он «маленький», он словно бы ещё ничей, и терять его словно бы ещё не так страшно. Я грел свой восковой лист и тут: не называть — чтобы не потерять.

Восен, старый лис, всё это, конечно, видел. Потому и приказал.


Весь следующий день дом стоял вверх дном — и это был лучший его день за много недель.

Восен, только на неделе прятавший добро по схронам, торжественно велел одно расхоронить: из тайника под полом явилась пузатая бутыль флина — настоящего, сиродильского, отложенного «на когда-нибудь». «Когда-нибудь» наступило. Хабаси с рассвета гремела на кухне и гоняла всех, кто совался с советами, — совались все. К вечеру стойка ломилась не по-балморски: комковатая каша из сальтриса с топлёным жиром, печёный пробочник, копчёные квамьи яйца, миска солёных скальных грибов и — гордость Хабаси — жареные крылышки скального наездника в остром соусе, единственная на весь квартал месть этой крикливой твари. Дралора ворчала, что праздники в военное время — баловство, и, ворча, начистила до блеска всю оловянную посуду заведения, включая ту, что не понадобилась. Пелли с котёнком репетировали в углу что-то тайное, судя по грохоту — акробатическое.

А Шааш пропал с утра и вернулся к полудню с крошечным свёртком за пазухой и святейшим выражением лица. В свёртке, в вощёной бумажке, лежала щепоть белых кристаллов.

— Это то, что я думаю? — спросил я тихо.

— Это лунный сахар, травник, и думай о нём почтительно, — важно ответил кот. — Для вас, гладкокожих, это зараза и контрабанда, а для каджита — милость лун. Из него варят скуму дурные люди, а добрые нарекают им детей: без сладости лун имя не пристанет. Щепоть на обряд дозволена самим Двуликим. Не спрашивай, где взял.

— Что у каджитов значит «не спрашивай»?

— Что заплачено больше, чем оно стоит, и оба довольны, — с достоинством сказал Шааш. — Шааш нынче при новых костях, а кости, к слову, выигрывают. Деселе была права, но Шааш ей этого не простит.

Обряд взялся вести он же — и к делу подошёл с размахом жреца, дорвавшегося до собственного храма.

— По каджитскому обычаю, — вещал он, добывая откуда-то плошку молока (молока! в Балморе! я не стал спрашивать), — имя дают под обеими лунами, ибо каджит рождается от лун и к лунам уходит. Имя должно быть заслужено. Имя нельзя красть — оно единственное, чего Шааш в жизни не крал. И имя даёт старший крови.

— У него нет старшей крови, — тихо сказал я.

— У него есть семья, — отрезал Шааш. — По обычаю сойдёт.

Насчёт обычая он, подозреваю, врал минимум наполовину — сочинял на ходу, как всё лучшее в своей жизни. Но врал он красиво, и мы пошли за ним на крышу дубильни все: Восен, кряхтя, по приставной лестнице, Дралора с кувшином, Пелли с котёнком на плечах, Хабаси — и та поднялась, бросив стойку, чего не случалось на людской памяти.

Ночь стояла тёплая и чистая. Обе луны висели над Одаем — большая красноватая и малая белая, — и река несла их огни вперемешку с огнями Балморы.

Сперва перебирали имена — это была самая шумная часть. Дралора предложила «Клещ» («он как клещ — вцепится, не отдерёшь») и была освистана. Пелли — «Ловкач», Хабаси — что-то по-каджитски сахарное, от чего Шааш замахал лапами. Сам виновник сидел посреди этого совета, страшно серьёзный, и вертел головой, как на торге, где продают его самого.

А потом он вдруг спросил — меня, одного меня, будто больше никого на крыше не было:

— Травник. А кто мне раньше имя должен был дать? Ну, по-настоящему. Если бы всё... по-настоящему было.

Стало очень тихо. Только внизу дышала река.

— Мать, — сказал я. — А если матери нет — та, кто ведёт тебя по дороге. Старшая крови.

— Дзара, — сказал он. Не спросил — сказал. Он помнил. Я думал — не помнит, мал был, а он помнил всё: и хриплый голос, и дорогу, и «если с ним что — из-под земли достану».

— Дзара.

Котёнок подумал. Совет на крыше молчал — даже Шааш, у которого молчание всегда стоило дорого.

— Тогда я хочу её, — сказал маленький. — Её имя. Чтобы она нашлась.

Шааш открыл рот — объяснить, наверное, что по обычаю нельзя брать имя живого, — и закрыл. Посмотрел на луны. Потом сказал совсем не жреческим голосом:

— Дзарри. По-нашему выйдет — «маленький Дзары». Имя не взято — имя подарено вслед. Если она жива и однажды спросит, кто таков, — услышит своё имя и поймёт, что её помнили. Лучшего имени Шааш не сочинил бы и за деньги.

— Дзарри, — попробовал котёнок на вкус. Хвост у него встал торжественным столбом. — Дзарри!

И Шааш совершил свой самодельный обряд. Положил котёнку на язык кристаллик лунного сахара — «чтобы имя пристало сладко»; шепнул ему что-то в одно ухо — «это для Массера», потом в другое — «это для Секунды»; сказал по-каджитски длинное, мурлычущее, и я впервые слышал, чтобы Шааш говорил на родном языке так серьёзно. А потом отступил и кивнул: сам.

И котёнок сам вскарабкался на конёк крыши, встал там, качнувшись, на фоне двух лун — и прокричал своё имя вслух, на всю спящую Балмору, на оба берега:

— Дзарри! Из «Южной стены»!

Где-то над рекой спросонок скрипнул наездник и осёкся — будто записал. Дралора шмыгнула носом и сказала, что это от кувшина. Восен смеялся беззвучно, по-стариковски, утирая глаза. А Дзарри — теперь уже Дзарри — стоял на коньке под двумя лунами, безмерно довольный, и тень его с хвостом лежала через всю крышу, длинная, как у взрослого кота.


Дралора вручила подарок, когда спустились: маленький нож в кожаных ножнах, по руке — по лапе — точно.

— Имя есть, — сказала она хмуро, глядя в сторону, — пусть будет чем его защищать. Резать пока не смей. Носи. Привыкай, что оно есть.

Дзарри принял нож двумя лапами, как принимают корону, и до конца вечера сидел с ним столбиком, боясь дышать. Пелли показал ему, как крепить ножны, чтоб не мешали лазить, — и в тот вечер, впервые за долгие недели, кот уснул не у меня, а у Пеллиного бока, по-старому. Я смотрел на них двоих, спящих, и думал: может, обойдётся. Может, что-то ещё срастётся само, без меня, просто от того, что в доме случился хороший вечер.

Хабаси выставила всем за счёт заведения — событие, которое старики потом поминали чаще, чем само наречение.

А в разгар вечера Пелли вдруг запел.

Ту самую — Серэнову, длинную, без слов. Он выводил её ужасно: голос ломался, мелодия виляла, как пьяный по мосткам, — и на втором колене мальчишка сбился и замолчал, красный до ушей. Стало тихо. И тогда Дралора — Дралора! — подхватила с того места, где он сбился, низко и хрипло, и к ней пристал Восен, гудя без ладу, и Хабаси, и Шааш замурлыкал поверх что-то своё, кошачье, и я тоже тянул, как умел, то есть никак. Вместе выходило чудовищно. Серэн бы нас убил. Серэн бы гордился. Мы допели до конца — впервые с той зимы кто-то в этом доме допел его песню до конца, — и Дзарри слушал, приоткрыв рот, кот, который родился слишком поздно, чтобы знать певца, и которому теперь эту песню носить дальше.

Так, я слышал, и живут мёртвые — в чужих перевранных песнях. Лучшего бессмертия я в Морровинде не встречал, а я искал.


А я в ту ночь долго сидел на крыше один.

Внизу спал дом, полный людей с именами. Дзарри. Смешно: год я не мог дать ему имя — а оказалось, оно всё это время у него было, надо было только спросить. Мы, взрослые, вечно решаем за маленьких, чего они боятся и чего им нельзя, — а они просто помнят тех, кто их любил, и хотят, чтобы те нашлись. Вся наука.

Я думал про Сесиль. Впервые за много лет — без ожога, просто думал. Она дала имя мне: травник. Я дал имя ему — вернее, стоял рядом, когда он взял его сам. Так это, наверное, и передаётся — не кровью, а вот так: через клички, подаренные вслед, через тех, кто помнит. Восковой лист в моём рукаве грелся теперь не «ни для кого». У всего в этом доме появились имена, и у моего страха тоже: я боялся не смерти, не Вунала, не Каммона Тонг. Я боялся снова остаться единственным, у кого все имена — в прошедшем времени.

Обе луны сползали к западу. Где-то за рекой не спала Каммона Тонг, где-то на востоке ворочалось под горой то, что звало Восена по имени, и петля моя никуда не делась — она просто взяла на один вечер выходной.

Но вечер — был. Из всего, что я нажил за тот год в Балморе, его я храню бережнее всего, и никакая из бед, что случились после, не сумела сделать его меньше. Дзарри получил имя под двумя лунами. Это у нас уже не отнять — ни им, ни горе, ни времени.


Оглавление книги

Настройки чтения

МузыкаАтмосферный эмбиент, привязан к главе
ПодсказкиПунктир под лорными терминами
ИллюстрацииКартинки внутри глав
Размер шрифта
Тёмный режимТёплый угольный фон