Глава 14
Глава четырнадцатая
*
— В Суран поедете, — сказал Восен, не поднимая глаз от свёртка, который перевязывал. — Ты и кот. Товар отвезёте Фавелу, деньги возьмёте сразу, золотом. И чтоб к концу недели дома.
— Почему Суран? — спросил я.
— Потому что в Балморе я теперь и краденую пуговицу не сбуду — за каждым скупщиком по три пары глаз ходят. — Он затянул узел. — А Фавел платит честно. Ну, по-своему честно. Носа не задирайте, в историю не встревайте, и вот ещё что, травник… — Восен глянул на меня поверх свёртка, и в старых глазах мелькнула та самая цепкость. — Суму свою лекарскую оставь дома. В Суране ты не лекарь. Ты приказчик при товаре. Понял?
Я понял. Понял так хорошо, что по спине прошёл холод. Значит, и Восен слышал приметы. И Восен, ни о чём не спрашивая, убирал из виду моё ремесло — как убирают со стола нож, когда в дом входит чужой.
— А кота-то зачем? — спросил Шааш, который до сих пор изображал, что дремлет.
— Затем, что Фавел тебя помнит, полосатый. — Восен усмехнулся в щетину. — Или думал, я забыл, кто мне товар в Суран гонял в те твои вольные годы? Пока не сгинул без прощания. Фавел, к слову, до сих пор поминает: приятно, говорит, было работать с котом, у которого счёт сходится. Вот и напомнишь о себе — при знакомой морде он моего приказчика не обвесит.
— У Шааша тогда были обстоятельства, — с достоинством сказал Шааш.
— У всех обстоятельства, — согласился Восен. — И затем ещё, что вам обоим опять пора проветриться. Пыльно у нас.
Пыльно. Можно и так сказать. С визита Вунала прошло две недели, и пыль эта скрипела у всех на зубах.
Котёнок провожал нас как на войну: сидел на пороге столбиком, смотрел огромными глазами и молчал. Научен уже был, что «не пропадай» не помогает. Я присел, и он сунулся лбом мне в ладонь — коротко, сердито, как ставят печать.
— Пять дней, — сказал я. — Считать умеешь?
— До пяти — умею, — буркнул он в ладонь. — Пелли научил. Только ты всё равно быстрее.
Вот и поговорили.
До Сурана мы ехали силт-страйдером, и это отдельная история.
Я к тому времени год прожил в Морровинде, но внутри этой твари оказался впервые. Снаружи силт-страйдер выглядит как дурной сон столяра: исполинский жук на ногах-ходулях, высотой с башню. Внутри — выеденная полость панциря, лавки, и погонщик, что сидит впереди и правит, трогая пальцами обнажённые жилы в живом хитине. Тварь вздыхает, покачивается и идёт себе через холмы, мерно, как корабль, и земля проплывает далеко внизу.
— Не смотри вниз, — посоветовал Шааш, устраиваясь. — И вверх не смотри. И вбок. Шааш вообще советует зажмуриться и думать о деньгах.
— Тебя укачивает, — понял я с некоторым даже восторгом. — Тебя, кота.
— Кота не укачивает, — с достоинством ответил Шааш, зеленея. — Кот просто уважает высоту.
Зато дорога стоила всего. За Балморой потянулись Аскадианские острова — и я, привыкший к пеплу и серости, смотрел во все глаза: зелёные холмы, виноградники, белые усадьбы под черепицей, озёра в оправе цветущих деревьев. Здесь Морровинд был не мачехой — матерью, сытой и нарядной. Здесь хотелось жить.
— Красиво, — сказал я.
— Красиво, — согласился Шааш, не открывая глаз. — На этой красоте, травник, стоят три вещи: вино, паломники и рабы. Вино давят вон там, паломники идут вон туда, а рабов продают аккурат посерёдке. В Суране увидишь.
Суран оказался городом, который улыбается.
После Балморы, где все смотрят сквозь тебя, это било в глаза: тут смотрели на тебя — и улыбались. Улыбались зазывалы у лавок, улыбались лодочники у переправы, улыбались девицы с подведёнными глазами у того самого заведения, о котором позже. Город жил с приезжих и выучил их любить — той профессиональной любовью, у которой всегда наготове счёт.
А на площади у рынка продавали людей.
Я знал, что увижу это. Я нарочно пошёл другой улицей — и всё равно вышел туда, потому что в Суране все улицы выходят на торг, так уж он построен. Помост, навес от солнца, чтоб товар не жухнул. Десятка полтора аргониан и каджитов с деревянными табличками на шеях. Покупатели ходили, щупали, заглядывали в зубы — буднично, со знанием дела, как я щупаю корень пробочника на рынке. Никто не зверствовал. В том и было самое страшное: никто не зверствовал, всё происходило спокойно, при свете дня, под улыбки зазывал в двадцати шагах.
Я стоял, наверное, с минуту. Старая память тянула меня за шиворот туда, на помост, под табличку. В кошеле у меня лежало Восеново золото — чужое, до дрейка считанное, — а своего у меня не набралось бы и на детский мизинец с этого помоста. И даже будь оно, своё, — что бы я сделал? Купил одного и глядел в глаза остальным?
Я развернулся и пошёл по делу. Вот и вся история. Герой из баллады остался бы, придумал бы что-нибудь, разрубил бы. Я — ушёл, потому что меня ждал перекупщик, а дома — семья, которой я был нужен живым и незаметным. Я научился уходить. Не скажу, что горжусь этой наукой, но она из тех, что держат человека целым.
Одно я себе позволил: запомнил. У меня к тому времени завелась целая кладовая такого запомненного, и я уже догадывался, что однажды она попросит выхода.
Дело наше было назначено в «Доме земных наслаждений» — и вот тут Шааш повёл себя странно.
— А может, ты сам сходишь? — предложил он, когда мы подошли к заведению: двухэтажному, нарядному, с фонарями, из которого уже по-дневному тянуло музыкой и сладким дымом. — Шааш посторожит снаружи. Шааш прекрасно сторожит.
— Фавел без тебя со мной говорить не станет. Восен ясно сказал.
— Восен много чего говорит…
— Шааш. — Я остановился. — Что не так?
Кот вздохнул, огляделся и признался — скороговоркой, глядя мимо:
— Хозяйку тут зовут Деселе. У неё лет шесть назад пропали кости. Игральные. Гуарьей кости, старой работы, счастливые — она их гостям показывала, на удачу потереть давала, вся Суран про них знала. Ну и… пропали.
— Пропали, — повторил я. — Сами.
— Почти сами, — сказал Шааш с достоинством. — Шааш тогда две недели как снял ошейник. У Шааша не было ни дрейка, ни удачи. А тут — целая чужая удача, лежит, блестит. Шааш и подумал: у неё удачи много, пусть поделится. — Он вздохнул. — Это уж потом был Восен, и Восенов товар, который Шааш год гонял в Суран, — оттуда и Фавел. А как Шааш из вольного кота снова сделался котом с ошейником — это история отдельная, травник, и не для такого хорошего города.
Я молчал, потому что до меня доходило медленно и страшно.
— Твои кости, — сказал я наконец. — Твои стёртые кости, которыми ты играешь во всех кабаках от Балморы до Хла Оад. Которыми ты выиграл Восенов долг у Дерваса. Это они?
— Они, — скромно сказал Шааш. — Хорошие кости. Счастливые.
План был прост, как всё у Шааша: войти тихо, сесть в тени, дело сделать быстро, костей не доставать, на глаза хозяйке не лезть. Для верности он соорудил себе «маскировку»: надвинул капюшон до усов и принял вид, который сам, вероятно, считал незаметным.
— Шааш, — сказал я, поглядев. — Ты учил меня: вор смотрит так, будто не смотрит. Так вот, ты сейчас выглядишь как кот, который очень старается не выглядеть котом.
— Это потому что ты знаешь, куда смотреть.
— Это потому что у тебя хвост дыбом.
Внутри «Дом земных наслаждений» оказался ровно тем, чем обещал снаружи: полумрак, фонарики, музыка, танцовщицы на помосте — двигались они так, что у половины зала стыли кружки на полпути ко рту, — и публика всех мастей, от паломников, замаливающих вперёд, до людей, чьи перстни стоили годового урожая. Фавел, толстый данмер с ласковыми глазами ростовщика, вёл дела за своим столиком в углу, как в конторе. Товар он принял, пересчитал, пощёлкал ногтем, поторговался с Шаашем ровно столько, сколько требовало приличие, — и отсыпал золото. Скучная часть заняла полчаса.
За эти полчаса я успел услышать лишнее.
За соседним столом гуляли трое — по виду перекупщики средней руки, из тех, что возят товар между Сураном и Балморой. Говорили громко, о ценах, о дорогах, а потом — о том, о чём нынче говорил весь берег:
— …тыщу сулят, а толку. Приметы — тьфу: лекарь, мол, не старый, не молодой, с сумой ходит. Под это пол-острова подгонишь.
— Уже не пол-острова, — возразил второй, понизив голос ровно настолько, чтоб слышал весь зал. — Слыхал я, будто сузили. Будто человек это не суранский и не с побережья. Балморский, говорят. Тамошние землю роют.
— Балморский так балморский, — зевнул третий. — Наше дело — сторона. Найдут — поглядим, как вешать будут.
И перешли на цены на комунику.
Я сидел с лицом человека, которому совершенно нечего считать, и считал. Балморский. Круг сузился с пол-острова до одного города. Моего.
Дело было сделано, ночлег сговорен тут же, наверху — Деселе держала при заведении комнаты для приезжих с деньгами, а Восеново золото делало нас на один вечер именно такими людьми, — и до сна оставался целый вечер. Вечер этот нас никуда не отпустил.
Началось с соседнего стола. Там гуляло семейство виноградарей с Аскадианских островов — продали в Суране годовой урожай и теперь честно пропивали с него десятину: старший брат Верин, рассудительный и уже тёплый, младший Дасо, горячий и уже горячее некуда, и при них полдюжины родни. Они-то и затащили нас в свой круг — вернее, затащили Шааша, потому что Шааш притягивает застолья, как мёд мух, а меня прихватили заодно, как довесок к коту.
Пили за урожай. За Азуру, что в этом году не пожгла лозу. За хозяйку Деселе — та как раз вышла на галерею второго этажа оглядеть своё королевство, и зал приветственно загудел. И мне было хорошо — вот что странно. Чужой город, чужие люди, петля на шее, — а мне было тепло и просто, как не было, кажется, с самого Хай Рока. Никто здесь не знал ни моего ремесла, ни моих примет; на один вечер я был не «травник», а просто человек при коте.
А потом Шааш, разумеется, достал кости.
— Шааш, — сказал я сквозь зубы, — план.
— Шааш помнит план, — отозвался он, уже подсаживаясь к игравшим. — Шааш только разок.
Разок обернулся дюжиной. Кости у него, как всегда, были горячие: Дасо спустил ему три ставки кряду и на четвёртой вскипел — молодой, хмельной, при всей родне.
— Шулер! — Он сгрёб Шааша за грудки, и лавка поехала. — Полосатый шулер, у него кости подменные!
Стало тихо. Двое вышибал отклеились от стен и двинулись к нам с неторопливостью людей, которым платят за каждый выброшенный труп отдельно. Верин повис на брате, но брат был тяжелее. И тогда я — сам от себя не ожидал — встал между ними и услышал собственный голос, спокойный, как над постелью больного:
— Погоди, серджо. Кости проверить просто. Последний кон: кот бросит вслепую. Выиграет — значит, дело не в костях, и он вернёт тебе всё до дрейка, а вечер — за его счёт. Проиграет — забирай всё и зови стражу.
Зал одобрительно загудел: зрелище выходило лучше драки. Шаашу завязали глаза чьим-то платком, повернули трижды вокруг себя; он бросал не глядя, на слух, вытянув лапу над столом, — и выбросил столько, что охнули даже вышибалы. Потом сгрёб весь выигрыш и торжественно ссыпал его обратно Дасо за пазуху.
— Кости не виноваты, — сказал он, стягивая повязку. — И лапы не виноваты. Просто удача любит весёлых, серджо, а ты весь вечер сердитый.
Первым захохотал сам Дасо. Через минуту мы уже пили мировую, через две — были почти родня, и семейство клялось, что таких котов и таких лекар… таких приказчиков в Суране отродясь не видали. Я смеялся со всеми. И только раз, подняв глаза, увидел: с галереи на наш стол смотрит Деселе. Долго, куда дольше, чем требует хозяйское любопытство. И смотрела она не на кота.
На кости.
К полуночи вышли танцовщицы, и я понял, отчего об этом доме говорят по всему острову.
Их было пять; они танцевали под барабан и тростниковую дудку что-то текучее, данмерское, старше самого Сурана, — и в зале на время танца делалось тихо, как в храме, только по-другому. Дасо, к слову, досмотрел лишь до середины: одна из танцовщиц повела бровью, и младший виноградарь испарился наверх с удивительной для его веса лёгкостью. Верин молча отсчитал вслед монеты — по лицу его было видно, что семейное это дело давнее и учтённое.
А в перерыве одна из них подсела ко мне. Сама. Данмерка по имени Севиса — гибкая, немолодая уже по их меркам, с усталыми умными глазами, которые не вязались с ремеслом.
— Ты не смотришь, как все, — сказала она вместо приветствия. — Все смотрят на руки и на бёдра. Ты смотришь, как на человека, которому больно танцевать десятый год.
— А тебе больно?
— Колени, — просто сказала она. — К дождю — хоть вой. Лекарь один сказал — каменная подагра, застудила на каменном-то полу. А чем лечить, не сказал: денег не хватило дослушать.
И мы полчаса проговорили — о коленях, о суранской сырости, об ивовом пыльнике, что унимает ломоту, да втридорога здесь стоит. Я поймал себя на том, что чуть не выдал ремесло, и свернул. Она положила ладонь мне на руку — легко, привычно, по-рабочему, — и вдруг задержала, и стало не по-рабочему. Двенадцать с лишним лет ко мне не прикасалась женщина — так, чтобы это было мне, а не больному от лекаря или лекарю от больного. Я не отнял руки. И не накрыл её своей. Просто сидел, и в груди у меня что-то оттаивало и болело сразу, и пахло от неё дымом, мёдом и чужой жизнью.
— Вот так, — сказала Севиса, вставая, будто мы договорили о чём-то важном. — Заходи, когда колени совсем откажут, приказчик. — И ушла танцевать.
— Дыши, травник, — ровно сказал Шааш, не поворачивая головы. — Дышать — полезно.
Спал я в ту ночь легко, как давно не спал. Зря, как выяснилось: надо было насторожиться. Хорошие вечера в моей жизни бесплатными не бывают.
Расплата ждала внизу, за стойкой, и пила утренний чай.
Зал поутру стоял пустой и трезвый, пахло вчерашним дымом и мокрой тряпкой. Мы шли к дверям тихо, как задумано ещё вчера, — и уже почти дошли, когда от стойки раздался голос. Женский, звучный, нисколько не заспанный:
— Полосатый. Подойди.
Деселе вблизи оказалась статной данмеркой средних лет, красивой той хозяйской красотой, при которой не сразу замечаешь вышибал по углам. Она отставила чашку и оглядела Шааша с удовольствием ястреба, нашедшего знакомую мышь.
— Я вчера весь вечер глядела, как ты играешь, — сказала она. — Хорошо играешь. Вслепую — это было красиво. Одна беда: играл ты моей удачей. В моём же доме. Шесть лет, ворюга. Шесть лет я жду.
В зале сделалось тихо и интересно — даже уборщик перестал возить тряпкой. У дверей выросли те двое, и дверной проём за ними пропал целиком. Шааш обернулся. Я видел, как он перебирает свои обычные фокусы — шутку, лесть, слезу, побег — и как один за другим их откладывает: не тот случай. Деселе не торопилась. Ей спешить было некуда: её дом, её город, её стража.
— Кости, — сказала она и протянула ладонь.
И Шааш — я не поверил глазам — полез за пазуху. Медленно, как лезут за собственным сердцем. Достал потёртый кожаный мешочек, тот самый, что грел у груди, сколько я его знал; подержал на лапе, будто взвешивая всю свою кошачью жизнь, — и положил в протянутую ладонь.
— Они мне удачи не принесли, серэ Деселе, — сказал он тихо. — Если вам от этого легче.
— Ни капли, — сказала Деселе, пряча мешочек. — Мне легче от другого: что шесть лет ты, ворюга, играл чужой удачей — а своей у тебя как не было, так и нет. Вот это я буду вспоминать с удовольствием. — Она махнула вышибалам: пропустить. — Идите. В моём доме вам отныне рады: люблю глядеть на людей, которые всё про себя знают. Вчерашний фокус с повязкой того стоил.
На улице стояло ясное суранское утро, звенели зазывалы, пахло свежим хлебом — городу было решительно наплевать на наши потери. Мы шли к площадке силт-страйдера молча, и молчание это было непривычное: не стучали кости. Весь год, что я знал кота, этот звук был при нём, как дыхание, — и вот его не стало.
— Жалко? — спросил я наконец.
— Жалко, — сказал Шааш.
И всё. Ни присказки, ни мудрости про удачу. Только у самой площадки, задрав голову на скрипящую в вышине тварь, он добавил, глядя куда-то вбок:
— Знаешь, что самое смешное, травник? Она права. Я ведь их даже не подтачивал. Боялся портить — чужая удача, вдруг обидится. Шесть лет играл честно и думал, что это кости выигрывают.
Он помолчал и закончил совсем тихо:
— Выходит, всё это время можно было — самому.
Домой мы вернулись в срок, с Восеновым золотом до дрейка. Балмора встретила нас всё той же сжатой тишиной, только теперь я знал ей цену: круг сузился до города. Где-то в этом городе Каммона Тонг перебирала людей, как травы. А у меня из головы не шли двое: кот, шесть лет игравший чужой удачей, и я сам — который уже год жил чужим именем, чужим домом и чужим правом на всё это.
Кости Шааш завёл новые через три дня. Простые, дешёвые, без всякой истории.
Выигрывать они стали, как ни странно, не хуже.