Глава четвёртая

Оглавление

Лист для никого

Глава 4

Глава четвёртая

*

В Балмору мы вошли не как люди, а как просачивается вода — понизу, вдоль русла Одая, под мостами, там, где город не смотрит.

После плантации он оглушал. Дома лепились друг к другу, рыжие, глухие, с плоскими крышами — хлаалуский саман: глина, замешанная, как тесто, и высушенная на солнце. Через реку перекинулись горбатые мостики; на том берегу, повыше и почище, стояли дома побогаче, и оттуда тянуло жареным мясом и слышался смех. Наш берег был другой — Рабочий квартал, где теснятся те, кого Балмора терпит, но не любит: докеры, чужаки, беднота всех мастей. Где-то за крышами тоскливо протрубил силт-страйдер, заходя в порт, и я поймал себя на том, что больше не вздрагиваю от этого звука.

Семеро оборванцев, серых от пепла, — мы могли провонять бедой за версту. Но Рабочий квартал тем и хорош, что на седьмого оборванца здесь никто не смотрит дважды.


Шааш исчез на полдня и вернулся не один — с тихим данмером, который не назвал имени и нам в глаза не смотрел. Это были «лампы»: те самые друзья за Балморой, что снимают железо и уводят беглых дальше, из города в город, тёмными руками, как передают шёпотом весть. Уходили не все. Котёнка той дорогой было не провезти — где взрослый проскользнёт, там ребёнок закричит и погубит всех, — а значит, малыш оставался со мной и Шаашем, до другой оказии, потише.

Тяжелее всего это далось Дзаре. Ждать она не могла: за ней самой на юге тянулся след, от которого надо было уходить сейчас. Она долго стояла над спящим детёнышем, и злые её глаза были мокры. Потом подняла его, сонного, и вложила мне в руки — без слов, потому что слова тут были лишние.

— Сухокожий, — сказала она наконец, хрипло. — Если с ним что — Дзара тебя и из-под земли достанет.

Я кивнул. Это была не угроза. Это была единственная молитва, какую она умела.

Деек на прощание сунул мне в ладонь последний свой узелок травы — молча, как делал всегда, — и я так же молча сжал его чешуйчатую лапу: слов нам, как когда-то с Беем-Джа, не понадобилось. Хиссва глянула своим немигающим глазом и обронила: «Не лечи дураков задаром, сухокожий». Я пообещал. Соврал, и оба мы это знали.

Шааш проводил их до угла и стоял, глядя вслед, дольше, чем я когда-либо видел его молчащим.

— А мы? — спросил я, когда последняя тень растворилась в темноте.

— А нам рано, — отозвался он. — Маленький теперь на тебе. Да и у Шааша в этом городе ещё не все долги собраны. — Он потрепал котёнка за ухом, и тот, против обыкновения, не отстранился.

Что за долги — он не сказал, а я не спросил. У каждого из нас был в рукаве свой лист, который мы грели ни для кого.


Поселились мы за дубильней, в пустой клети, пропахшей нетчьей кожей так, что резало глаза. Зато своя, и с крышей. Котёнок забился в угол, на тряпьё, и оттуда следил за нами двумя жёлтыми щёлками. Имени у него так и не было. Спросить я не решался — боялся, что он скажет, и боялся, что не скажет.

Первые дни мы просто прятались: есть было нечего, а в кошельке — ни дрейка.

А прятались не зря. В первую же неделю из соседней клети пропал докер — был, и не стало; шепнули, задолжал не тем людям. Искать его никто не пошёл. А на третий день в дубильне уже буднично рядились, кому отойдёт его тюфяк. Никто не злодействовал, не грозил — просто человека не стало, тихо, как гаснет лучина, и жизнь сомкнулась над пустым местом, не запнувшись.

Хуже всего было с бумагами. В Сейда Нин чужака вносят в книгу и выдают лист: кто ты, откуда, чем дышишь. Без листа ты в Морровинде не человек, а добыча — любой стражник, любой хлаалуский писарь может взять тебя за шиворот и отправить туда, откуда ты пришёл, и ещё спасибо скажут. Шааш объяснил, что лист можно купить, поддельный, но не хуже гербового, и назвал цену. Цена была высока, как небо: у нас на троих не звенело и десятка дрейков.

Без листа я ходил по Балморе, как по тонкому льду. Однажды на мосту меня окликнул стражник — просто так, для порядка, — и пока он, зевая, тянулся за моими несуществующими бумагами, внутри у меня всё обмерло и изготовилось бежать. Спас Шааш. Возник из ниоткуда, рассыпался перед серджо стражником в благодарностях за то, что тот «бережёт честных каджитов от воров», сунул ему монету «на свечку Вивеку» — и так заболтал, что нас махнули рукой пройти. На том берегу, отдышавшись, кот пояснил:

— Стражник — он что храмовый колокол: гудит, когда положено, а в остальное время лучше его не трогать. И всегда сыщется монета, за которую он отвернётся. На том этот город и стоит.

— Значит, надо заработать, — сказал я.

Шааш посмотрел на меня так, будто я сказал что-то смешное.

— В Балморе, травник, честно зарабатывают только дураки да покойники. Остальные — как Шааш. — Он развёл лапами. — Но Шаашу пока нельзя высовываться: у Шааша тут лицо знакомо не тем людям. Так что зарабатывать придётся тебе. Чем-нибудь… приличным. — Он сморщил нос, будто слово было невкусное.


Сам Шааш, конечно, тут же нарушил собственный завет.

Усидеть он не мог. На второй же вечер, прихватив стёртые костяшки и нацепив самое честное выражение, на какое способен голодный каджит, он отправился «осмотреться» в дальний угловой кабак, где, по его словам, играли «приличные люди с неприличными деньгами». Меня взял для солидности — «при тебе, травник, Шааш выглядит почти порядочным». Те несколько дрейков, что были у нас на двоих, он забрал с собой. «На затравку. Отыграю вдесятеро».

Первый час всё и впрямь шло прекрасно. Шааш отыгрывался плавно, горка монет ползла к нему, и я почти поверил в его «вдесятеро». А потом кости повернулись.

Умный встал бы. Шааш не встал. Я видел по его глазам, по дёргающемуся кончику хвоста, что остановиться он уже не может — что не он играет в кости, а кости в него. Он спустил выигрыш. Потом нашу затравку. Потом, заняв под честное слово, спустил и то, чего у нас не было. К полуночи перед ним лежала пустая циновка, а за столом начали коситься: должника тут не любят.

И тут-то данмер с памятливым лицом и привстал:

— А я тебя знаю, полосатый. Это ж ты пять лет наза…

Договорить он не успел. Мы убрались — быстро, без монет, без ужина, зато с новеньким долгом, повисшим над нами в чужом кабаке.

Я молчал всю дорогу — просто не доверял себе говорить. А Шааш, против обыкновения, не балагурил: шёл ссутулившись и бубнил под нос, что кости нынче дурные, что место нечистое, что вообще-то он бы отыгрался, кабы я не пялился на него, как сыч, и не сбивал удачу. Виноваты были кости, кабак, моя физиономия — кто угодно, только не он. Впервые я видел его таким: не лукавым плутом, а мелким, злым, проигравшимся вконец игроком, каких полно в любой канаве.

— Ну чего ты, — буркнул он наконец, когда молчать стало совсем уж тяжело. — Подумаешь. В другой раз отыграюсь.

Я не ответил. Хорошего сказать было нечего, а плохого я говорить не стал. Мы дошли до клети молча и легли спать голодными.

Наутро Шааш про ту ночь не вспоминал, будто её и не было. А я для себя решил, что на его «отыграюсь» нам не прожить.

Так я и начал с того, что умел.

Травы росли и здесь — по берегу Одая, на пустырях, в трещинах стен. Морровинд щедр на яды и скуп на доброе, но кто знает, тот найдёт: лепестки каменевки от жара, горьколистник, чтобы вытянуть гниль из раны, ивовый пыльник от ломоты в костях, корень пробочника, чтобы унять кровь. Я толок, варил, мешал — без ступки, на плоском камне — и пошёл по кварталу со склянками. Хвори тут были свои, сырые: болотная лихорадка, от которой данмеров бьёт крупной дрожью, да каменная подагра — у стариков, что весь век гнули спину при гуарах, суставы пухли и немели, хоть отнимай. Ни то, ни другое не убивало; но кто не лечил, тот к сорока годам ходил скрюченный. Брал я дрейк-другой, брал хлебом, брал чем дадут.

Беднота болеет часто, а лекарь ей не по карману. Дело шло — медленно, впроголодь, по дрейку да по краюхе солёного хлеба из сальтрисовой муки, — но шло. К концу второй недели на нашем углу меня кое-кто уже знал: не по имени, имени тут не спрашивали, а по ремеслу.

Народ тут был всякий, и всякий говорил по-своему. Ходил ко мне один старик-докер, здоровенный, с руками как вёсла, а языком не владел вовсе: мычал, тыкал себя в бок, разводил ручищами, морщился, снова тыкал — и по этому немому представлению мне только и оставалось, что угадывать, где болит. Угадал: печень, застуженная на реке. Он закивал так, будто я сотворил чудо, и с тех пор таскал мне рыбу — молча, всегда одну и ту же, самую костлявую.

— Травник! — окликали через улицу. — Эй, травник!

Я отзывался. Так звала меня дочь — думала, что это и есть моё имя. Теперь так звал целый чужой город. Я отзывался.

Балмора молилась всюду и непрестанно.

Я не сразу это понял — для меня, бретонца, бог был делом домашним: для часовни да для беды. А у данмеров он был делом уличным. На каждом углу курилась лампадка перед нишей с костяными фигурками предков; нищие на ступенях просили не во имя жалости, а во имя Трёх. На холме над городом белела громада Храма — там чтили Трибунал, троих живых богов: Альмалексию, Соту Сила и Вивека, того самого, что сидит в своём городе на юге и держит над ним луну, чтоб не упала. По вечерам оттуда плыл колокол и тягучее пение, и квартал на минуту затихал.

А ещё, тише, по углам, поминали и Тех, кого Храм называл недобрыми, а старухи всё равно благодарили за всякую малость: Азуру — на рассвете и закате, Боэтию, Мефалу. Здесь боги были не на небе. Они были соседями — суровыми, обидчивыми, ходящими по тем же улицам.

Я не молился ни тем, ни другим. Своих Девятерых я схоронил вместе с домом, а к чужим Трём соваться чужаку было всё равно что сесть за чужой стол без спросу. Но однажды, проходя мимо придорожной часовенки Стендарра — бога милосердия, какие имперцы ставят вдоль трактов, — я остановился. Постоял. Ничего не попросил. Просто постоял, как стоят у могилы, и пошёл дальше.

Шааш, разумеется, всем встречным объявлял меня лучшим травником от Балморы до Морнхолда — хотя весь мой барыш умещался в горстке дрейков да в чужой краюхе хлеба. За моё мнимое величие он брал отдельную мзду в свою пользу, понятно. Я не спорил. Котёнок таскался за мной по пятам, держал склянки и понемногу оттаивал; однажды, подавая мне мешочек сушёной комуники, он впервые подал и голос — буркнул что-то на своём, каджитском, и сам же испугался. Шааш сделал вид, что не заметил, и отвернулся, и долго потом глядел в стену.

Попадались среди моих больных и такие, кого я лечить не умел. Один докер жаловался, что не спит: каждую ночь, говорил, кто-то зовёт его во сне по имени, ласково так, и манит куда-то вниз, под землю. Я дал ему отвар от дурных снов и забыл о нём к утру.

Тогда — забыл.


А на исходе второй недели к нам в клеть постучали ночью.

Их было двое. Один держался на ногах, другой — нет: молодой данмер, бледный до серости, зажимал бок, и между пальцев у него было черно и мокро. Не от падения. Такие раны я знал — их оставляет узкий клинок, и оставляет нарочно.

— Сказали, тут живёт травник, который не задаёт вопросов, — проговорил тот, что стоял.

Я мог бы ответить, что вопросов не задаю, потому что и ответов знать не хочу. Мог бы захлопнуть дверь — ножевая рана в Рабочем квартале пахнет не только кровью, но и чужими делами, в которые лучше не лезть. Я посмотрел на парня, оседающего у порога, потом на котёнка, проснувшегося в углу.

И отступил, впуская их.

— Кипяти воду, — сказал я котёнку. — И неси комунику.

Клинок прошёл вскользь, не достав нутра, — парню повезло, хоть он и не верил в это, пока я его зашивал. Я промыл рану, стянул жилой иглой, переложил толчёным горьколистником, чтобы не пошла гниль, и перевязал. Имени его не спросил. Откуда нож — тоже. К рассвету он спал ровно, а второй сунул мне в руку горсть дрейков — звонкого золота, какого в Рабочем квартале в одни руки отродясь не давали, — глянул на меня странно и ушёл, уведя приятеля.

Я думал, тем и кончится.


Кончилось через день.

Я толок на камне корень, когда дверь нашей клети заслонила тень. На пороге стояла данмерка — не больная, здоровая, как удар: широкая в плечах, с лицом, по которому не поймёшь, давно ли она смеялась в последний раз и смеялась ли вообще. Она оглядела меня, котёнка, склянки на полу — и в глазах у неё было то же спокойное, считающее выражение, с каким Шааш когда-то смотрел на закованный караван.

— Так вот ты какой, — сказала она. — Травник, что латает кого попало и не спрашивает ни имени, ни про нож. — И шагнула внутрь, не спрашивая. — Собирайся. С тобой хотят поговорить хорошие люди.

— А если не хочу? — спросил я.

Она усмехнулась — одними губами; глаза остались холодны.

— Хочешь, травник. Просто ещё сам не знаешь.


Оглавление книги

Настройки чтения

МузыкаАтмосферный эмбиент, привязан к главе
ПодсказкиПунктир под лорными терминами
ИллюстрацииКартинки внутри глав
Размер шрифта
Тёмный режимТёплый угольный фон