Глава тринадцатая

Оглавление

Тот, кого пожалели

Глава 13

Глава тринадцатая

*

Караван до Балморы шёл через Западное Нагорье — четыре дня ходу, места после Эшленда почти курортные: камень, кусты, зелень по распадкам, воздух без пепла. Я шёл при возах, разминал казённую скуку и берёг руку.

Рука — это отдельная песня, я про неё давно не поминал, а она про себя напоминала исправно. Та самая, с бродов. Зажила она тогда криво: рубец лёг жгутом, стянул жилу, и к непогоде ныло, а после дневного перехода пальцы к вечеру деревенели так, что кружку приходилось брать левой. Я привык. К такому привыкаешь, как к дурному соседу: не съехать, так хоть здороваться перестань.

На третий вечер караван встал на ночлег у придорожного двора — есть такой на развилке, где западная дорога, что с Балморы на Кальдеру, сходится с нашей северной. Двор как двор: коновязь, сарай, общая зала с очагом, хозяйка с половником. Народу — проезжего всякого: наши возчики, пара рудничных с Кальдеры, семья переселенцев с юга со скарбом и детьми.

И очередь в углу.

Очередь была странная: сидели на лавке в ряд — возчик с обмотанной ступнёй, старуха, мальчонка лет пяти с обожжённой ладошкой, зарёванный, — и ждали. А в самом углу, у окна, спиной ко мне, над кем-то склонился человек: узкие плечи, серая куртка, седина в волосах. Лекарь, понял я. Бродячий травник встал на дворе, и двор, ясное дело, тут же выстроился к нему со своими болячками.

Я взял похлёбку и сел ужинать. И тут травник заговорил — тихо, мальчонке с ладошкой:

— Тихо, тихо. Больно не будет. Будет холодно и щекотно, а больно — не будет. Ты когда-нибудь лягушку держал? Вот. Сейчас у тебя на ладони посидит лягушка.

Ложка у меня остановилась на полдороге.

Голос. Я этот голос слышал один раз в жизни, ночью, в темноте, в осоке, — и потом ещё тысячу раз в дурных снах и на дне склянки. Ровный, тёплый, из тех голосов, какими боги говорят с умирающими, если им не лень. «Тихо, тихо. Я лекарь».

Я сидел с ложкой на весу и смотрел ему в спину. Узкие плечи. Седина. Бретонец, что ли, — по говору западный человек. Немолодой. Обыкновенный. Тысячу раз я представлял, как встречу его, — и в представлениях моих я всякий раз знал, что сделаю: за грудки, к стене, в морду ему всё — броды, «кого пожалели», дреновский долг, канаву, склянки, всю мою поломанную об его доброту жизнь. А тут сидел с ложкой и смотрел, как он выпускает мальчонке на ладонь свою холодную щекотную лягушку — мазь какую-то, — и мальчонка, зарёванный, вдруг хихикает.

И ничего во мне не поднялось. Вот что странно. Я ждал злобы — а пришло что-то другое, мутное, тяжёлое, без имени. С таким не дерутся. С таким сидят и держат ложку.


Кот у него был. Вот чего я не ждал, так это кота.

Полосатый, подросток по кошачьим меркам, он сидел у травниковой сумы столбиком, как страж, и — я сперва решил, что мне мерещится, — разговаривал. По-настоящему, словами. Каджит, сообразил я потом, каджиты, говорят, всякие бывают, и котоподобных из них я до того дня не видал. При поясе у кота был ножик — настоящий, по руке... по лапе.

Кот поймал мой взгляд и уставился в ответ — жёлтым, круглым, немигающим. Я моргнул первый.

— Ты чего смотришь? — спросил кот.

— Кота говорящего не видал, — честно сказал я.

— А я не видал, чтоб кружку левой брали, когда правая на месте, — сказал кот. — У тебя рука порченая. Иди в очередь. Травник чинит.

Вот так меня и определили в очередь. Не сам пошёл — кот послал. Я потом много раз думал: не заговори он со мной, усидел бы я на лавке со своей похлёбкой? Ушёл бы утром с караваном, и вся моя жизнь легла бы по-другому? Может, и усидел бы. У меня по части «подойти самому» всегда было туго, я больше по части «понесло».

Очередь дошла — стемнело уже, зала опустела, хозяйка гремела горшками. Я сел на лавку перед ним и в первый раз увидел его лицо. Немолодое, усталое, со светлыми глазами, — лицо как лицо, я бы прошёл мимо такого на любой улице. Он поглядел на меня, как лекаря глядят: не в глаза — по рукам, по плечам, по тому, как сидишь.

— Правая? — спросил он.

— Правая.

— Показывай.

И я закатал рукав.

Что было дальше, я запомнил по секундам, потому что секунды эти были длинные, как зимние ночи. Он взял мою руку — пальцы у него были тёплые и очень уверенные, — повернул рубцом к свече. И остановился. Недолго — на один вдох, на два. Лицо у него не переменилось, вот в чём штука: ни один мускул. Только пальцы на моём предплечье стали на волос осторожнее, будто рука моя вдруг сделалась из стекла.

— Шов старый, — сказал он ровно. — Грубый. Года полтора рубцу?

— Около того.

— Шили в спешке. — Он провёл пальцем вдоль жгута, не глядя на меня. — В темноте, я бы сказал. Без света, без инструмента, чем было. Но — на совесть шили. Жилу собрали правильно, потому рука и работает. А вот заживало без пригляда, дичком, — оттого и тянет.

— Шили в темноте, точно, — сказал я. — А заживало в канаве.

Он поднял глаза. И я поглядел в них. И мы посидели так — сколько? удар сердца, два, — глаза в глаза, и я вам скажу, что в этом взгляде было всё, что нам с ним полагалось бы проговорить, проорать и, может, пробить друг об друга кулаками: броды, осока, «спаси...», жгут, трава под головой. Всё там было, в этом взгляде, — и всё там осталось. Ни он не сказал ни слова. Ни я.

Почему я смолчал — до сих пор объясняю себе по-разному, по настроению. Иногда — что испугался: скажи я вслух, пришлось бы что-то делать, а что тут сделаешь. Иногда — что кот сидел рядом, а при котах такое не говорится. А по правде, думаю, вот что: он в ту секунду уже работал. Разложил свои ножички, иглы, склянку с чем-то жгучим — и правил мою руку, ту самую, которую тогда спас и погубил, и руки его делали это так, как никто ничего в моей жизни не делал — ни для меня, ни со мной. Наотмашь заботливо. Перебивать такое словами — всё равно что орать под ту её южную колыбельную.

— Рубец придётся тронуть, — сказал он. — Спайку рассечь, иначе так и будет тянуть. Больно. Не как лягушка.

— Валяй, — сказал я. — Мне не привыкать. Меня уже раз шили без спросу.

Он на это ничего не ответил. Только кот у сумы шевельнул ухом.


Больно было — аж луны в окне двоились. Я терпел и, чтоб терпелось, глядел по сторонам, и слушал, как кот — Дзарри его звали, травник окликал — комментирует с высоты сумы:

— Не дёргайся. Травник лучше всех шьёт. Он и меня чинил.

— Ты-то где порвался?

— Я не порвался. Я — дрожал, — сказал кот с непонятной важностью, как о старой войне. — Это хуже. Дрожь зашивать дольше.

Поди пойми ихнего брата. Я не понял, но кивнул — с котом, у которого нож на поясе, лучше соглашаться.

Закончил травник в полночь. Перевязал — повязка легла, как литая, — распрямился, потёр поясницу. Я полез в тряпицу за дрейками:

— Сколько с меня?

— С тебя уже взято, — сказал он.

Просто сказал, буднично, убирая иглы в скатку. С тебя уже взято. Я стоял с тряпицей в руке, и до меня доходило — медленно, зато навсегда. Взято с меня. Той ночью. Караван, долг, клеймо, канава, — уплачено вперёд, за всю лекарскую помощь до конца дней. Он это знал, и я это знал, и оба мы знали, что оба знаем, — и на этом держалось всё наше молчание, прочней любой клятвы.

— Куда путь? — спросил он, увязывая суму. Спросил легко, по-дорожному, но глаза не отвёл.

— В Балмору.

Вот тут его лицо в первый раз дрогнуло. Чуть-чуть, у губ.

— В Балморе нынче худо, — сказал он. — Людям с юга — особенно. Город... — он поискал слово, — прибрали. Слыхал, поди.

— Слыхал. У меня там дело. Человек у меня там.

— Человек, — повторил он. И поглядел на меня долгим своим светлым взглядом, и словно что-то взвесил и решил. — Тогда слушай. Если прижмёт — а в Балморе теперь прижимает быстро — ступай на нижние мостки, за рыбные ряды. Там торговка, немолодая, в синем платке, всегда в синем. Скажешь: от травника. Больше ничего не говори, она сама спросит, что надо. — Он вскинул суму на плечо. — Запомнил? От травника.

— От травника, — повторил я. — А если спросит, от какого?

— Не спросит, — сказал он.

И пошёл к дверям — кот снялся с места и потёк следом, хвост трубой. На пороге травник обернулся. Не для прощания даже — так, полуоборотом, уже в темноту:

— Рука заживёт, — сказал он. — В этот раз — чисто.

И вышел. И всё.


Утром их на дворе уже не было — ушли до света, на запад, хозяйка сказала: лекарь с котом, всегда до света уходят, порода такая.

А я шёл на юг при своём караване, нёс перешитую руку — она уже не тянула, впервые за полтора года не тянула, — и вертел в голове его последнее. «В этот раз — чисто». В этот раз. Два слова, а в них — всё признание, какое мне полагалось: и та ночь, и та штопка впотьмах, и всё, что она мне наделала. Он знал, кого шьёт. С первого взгляда на рубец знал. И перешил. Начисто.

Одной рукой резали, другой лечили, — я с этого начал рассказ и долго думал, что обе меня погубили. Теперь вот думаю иначе: погубили, спасли — это, может, вообще не про руки. Руки делают что умеют. Резаная моя рука довела меня до канавы, штопаная — довела до Альд'руна, до гильдии, до неё. А до чего доведёт перешитая начисто — это мне тогда только предстояло узнать, и узнал я быстро.

Балмора была в дне пути. Торговку в синем платке я запомнил накрепко. Пригодилась она мне куда раньше, чем я думал.


Оглавление книги

Настройки чтения

МузыкаАтмосферный эмбиент, привязан к главе
ПодсказкиПунктир под лорными терминами
ИллюстрацииКартинки внутри глав
Размер шрифта
Тёмный режимТёплый угольный фон