Пролог

Оглавление

Тот, кого пожалели

Пролог

Пролог

*

Про ночь на слепых бродах вам в Балморе расскажет любой — только отойди от моста да поставь кружку.

Слепые броды, если кто не здешний, — это не место на карте. Это низовья Одая: там река у Горького берега разбредается по топи, стоит прудами да старицами, и дна не видать нигде — где по колено, где по грудь, а туману хоть режь.

Мосты? Мосты есть, не спорю. Один у яичной шахты, другой — верёвочный, у поворота на Хла Оад: шаткая дрянь в один шаг шириной, по ней и вдвоём-то боязно. Полсотни человек в цепи да гуары с поклажей — как хотите, а по верёвке их не переведёшь. Да и сидит на мосту всегда кто-нибудь: мост тем и удобен, что мимо не пройдёшь. Вот и ходят вброд — по отмелям, которых нет ни на одной карте. Оттого и слепые. Ходят ими те, кому к мосту нельзя.

Расскажут, как из топи встали болотные духи и увели у Каммона Тонг полсотни рабов, не оставив следов. Или как ведьма с Горького берега скликала утопленников, и те шли по воде, не тревожа ряски. А один старик у нижних мостков божился мне, что в ту ночь над бродами видели самого Шеогората: сидел, мол, на кочке и хохотал. Старику наливали. Шеогорат в этих историях вообще кормит половину балморских пьяниц.

Врут все. Не было там ни духов, ни ведьмы.

Я знаю, потому что я там был. Я — та самая часть этой легенды, о которой рассказчики не знают, а знали бы — не стали портить историю: молодой дурень-погонщик, который проспал самое интересное с перевязанной рукой и благодарной мордой.

Меня зовут Релс. В ту ночь это имя чуть было не кончилось, толком не начавшись.


Мне было девятнадцать, и я считал себя без пяти минут бойцом.

Меч я к тому времени держал в руках раз десять — всё больше чужой и недолго, — но в голове уже ходил в наёмниках, брал крепости и выбирал, какого цвета плащ надену, когда разбогатею. А пока что я ходил при караванах Дома Дрен: погонял гуаров, стерёг ночами груз и очень старался не думать о том, из чего этот груз состоит. За то и платили — не за силу, за нестарание думать. В девятнадцать это несложно. Это потом дорого.

В ту ночь мы стояли лагерем перед бродами. Лун не было — обе зашли разом, слепая ночь, самая воровская, и у костра травили байки, чтоб не слушать темноту. Я, помню, смеялся громче всех. Это я умел лучше всего — смеяться громче всех; в артели за то и держали. Смеяться громче всех я выучился у отца. Больше он мне, если разобраться, ничего и не оставил — ни имени доброго, ни угла, ни ремесла. Одно это: гогочи громче, и сойдёшь за своего. Отцовская наука. Дорого она мне потом обошлась, отцовская наука. Где-то в осоке орал скальный наездник — раз, другой, третий, — и никто из нас, дурней, не почесался: наездник и наездник, кого этим удивишь.

Знать бы, каким числом он кричит.

Потом был плеск — не тот. Ночью у воды всякий плеск на свой лад, а этот был не на свой. Я встал от костра поглядеть. Дошёл до края света от огня, шагнул в темень — и темень полоснула меня по руке.

Не помню ни лица, ни тени. Помню, как рукав сразу стал горячим и тяжёлым, и как я пополз обратно на огонь, зажимая руку, и как понял, что сейчас заору — и тут из осоки меня взяли за плечи.

— Тихо, тихо. Я лекарь.

Вот так просто. Посреди ночной топи, в разгар того, о чём я ещё не знал, — лекарь. Голос у него был такой, что не поверить было нельзя: ровный, тёплый, из тех голосов, какими, наверное, боги говорят с умирающими, если им не лень. Он перетянул мне руку выше раны, наврал с три короба — до сих пор помню: «молчи, кровь при крике шибче идёт», ерунда же, я после спрашивал, — и дал склянку. «Пей, от боли».

Я выпил. Я смотрел на него, как пёс на хозяина, и, засыпая, начал говорить «спаси…»

Договорил я это слово уже в полдень, один, в сухой осоке, с чистой повязкой, с крепким жгутом и с заботливо — заботливо! — подложенным под голову пучком травы.

Каравана не было. Половины «груза» не было. А я — был. Живой, перевязанный и уложенный спать, как любимый племянник.

Лучше бы меня зарезали.


Люди серджо Вунала прибыли к вечеру, и старший из них, узколицый, с перстнями, долго смотрел на мою повязку. Очень долго. Так смотрят на подпись под приговором.

— Растолкуй мне, щенок, — сказал он ласково. — Всех, кто дёргался, той ночью резали. А тебя — перевязали. Напоили. Спать уложили. — Он взял меня за раненую руку и легонько сжал, и белый свет стал маленьким. — Кто жалеет, тот и уводит. Кого пожалели — тот навёл. Понимаешь, как это складывается?

Я не навёл. Богами клянусь, всеми тремя и всеми девятью: я не знал ни лекаря, ни ночи, ни того, каким числом кричат наездники. Я сказал это узколицему. Потом ещё раз. Потом уже не мог говорить связно, и меня отпустили — не потому что поверили, а потому что решили: такой дурень и вправду не сгодился бы в наводчики. Это меня и спасло. Единственный раз в жизни меня спасло то, что меня не считали за человека.

Из артели меня вышибли в тот же день — без расчёта, с убытком, повешенным на мою долю, и с напутствием не попадаться людям серджо на глаза, пока убыток не выплачен. Куда идти девятнадцатилетнему дурню с резаной рукой, дреновским долгом и славой «того, кого пожалели», — не сказали. В Балморе таких вопросов не задают.

Так что запомните, как оно было на самом деле, — без духов и ведьм. В ту ночь на бродах кто-то увёл полсотни человек из цепи, и я по сей день не знаю всех, кто это сделал. Знаю одно: человек, что распорол мне руку, и человек, что её перевязал, работали в ту ночь на одно дело. Одной рукой меня резали, другой лечили — и обе меня погубили.

А может, наоборот — спасли. Я потом полжизни разбирался, какое из двух слов правильное.

Об этом и книга.


Оглавление книги

Настройки чтения

МузыкаАтмосферный эмбиент, привязан к главе
ПодсказкиПунктир под лорными терминами
ИллюстрацииКартинки внутри глав
Размер шрифта
Тёмный режимТёплый угольный фон