Глава 5
Глава пятая
*
Пять сотен золотых — это много. Я таких денег разом в руках не держал никогда. И я вам скажу, как быстро они кончаются: за девять дней.
Первые дня три было даже красиво. Я проставлялся в «Крысе» на весь зал — и не мацтом, а суджаммой: это пойло покрепче и подороже, от него в руках прибывает силы, а в голове убывает ума, так что варят его, я так понимаю, персонально для меня. Весь зал был мне друг. Я рассказывал про башню — с каждой кружкой башня делалась выше, скелетов больше, а рогатое из дыры уже дышало огнём и звало меня по имени. Мне хлопали. Наливали в ответ. Какая-то девица с подведёнными глазами смеялась в нужных местах и сидела всё ближе, и я платил за неё тоже, и за её подруг, и за подруг её подруг. Релс-герой. Релс-душа. Гуляй, север, южанин угощает.
На второй день я купил плащ.
Тот самый. Цветной. О котором мечтал в канаве за силт-страйдерной, о котором мечтал, почитай, с десяти лет: вот разбогатею — и надену цветной плащ, как у наёмников с юга, что проходили через нашу деревню, звеня монетой, и на которых отец смотрел с ненавистью, а я — во все глаза. У портнихи под Скаром — той самой, из пяти лавок, — нашёлся один: синий с алым подбоем, сукно такое, что рука тонет. Сорок золотых. Я выложил их, не моргнув, при всём честном народе, и портниха, которая неделю назад меня бы на порог не пустила, кланялась и называла «серджо».
Я надел его и вышел, и шёл по Альд'руну, как король. Вот оно, думал. Дошёл. Сбылось.
Сбылось. Мечта сбылась, а сбываться-то, оказалось, нечему: под плащом шёл всё тот же я, с тем же стуком костей в башке, и через сотню шагов это уже было ясно нам обоим — и мне, и плащу. Мечты, они такие: их надо тратить молодыми, пока не разобрался. Но это я сейчас складно говорю, а тогда я просто напился злее обычного — в новом-то плаще.
На четвёртый день ко мне за стол подсел человечек — тихий, чистенький, данмер с глазами снулой рыбы. Я его раньше видал в «Крысе»: сидит в углу, ни с кем, а к нему подходят. Теперь подошёл он сам.
— Слыхал, ты с севера вернулся, — сказал он. — Тяжко там. После такого людям, бывает, плохо спится. Кости эти стучат, стучат в башке... — Он поглядел на меня понимающе, как лекарь. — Есть средство, чтоб не стучало.
Вот так это и делается, если кто не знает. Не в подворотне, не с ножом. За твоим же столом, на твои же деньги, с ласковой рожей. И втридорога: скума — дурь не бедняцкая. Мацт идёт по дрейку за кружку, а тут за вечер утекает столько, сколько честному бойцу платят за месяц. Потому снулые и вьются вокруг тех, у кого завелось: голому напёрсток не продашь. И ведь он в точку попал, снулый: мне и вправду не спалось. Как глаза закрою — стук. Кости об камень. И морда скучающая смотрит.
Я знал, что нельзя. Я помнил отца, склянки его, и как он под конец за одну склянку... ладно. Всё я знал. Знание — оно вообще дешёвое, его у всякого пьяницы полные карманы, спроси любого — всё знает.
Я купил.
Про следующие дни рассказывать не буду. Не потому что стыдно — стыдно, — а потому что нечего: их не было. Была сладость, был туман, в тумане кто-то смеялся моим голосом, а потом я очнулся на своей койке в гильдии, и было утро, и в кошеле оставалось тридцать дрейков из пятисот, и меня трясло, и в дверях стоял Барадрас.
— Живой, — констатировал он без радости. — Перциус тебя вычеркнул из двух нарядов. Ещё один пропустишь — вычеркнет совсем. У нас, знаешь, не постоялый двор.
Я хотел что-то соврать — про хворь, про раны с севера. Барадрас поднял ладонь:
— Мне-то не надо. Я тут двадцать лет сижу, я вашего брата навидался. С севера приходят с золотом, к весне лежат в канаве. Обычное дело, парень. Ты не первый, не последний, по тебе даже пари уже держат. — Он повернулся уходить и добавил через плечо: — Я поставил, что продержишься до лета. Не подведи, мне пять дрейков жалко.
Вот и вся забота, какая мне полагалась. И знаете — подействовало. Не слова его, а это «пари». Значит, весь низ уже глядел на меня, как на Гелдина: вот, мол, ещё один пошёл по накатанной. Кулаки, гульба, склянка, канава. Голдиров сынок, весь в отца, дай ему боги прожить подольше.
Я встал, сунул башку в бочку с водой и пошёл вниз, к Тралану. Отрабатывать.
Тралан на моё состояние поглядел, как глядят на погоду: без интереса, с поправкой на дело.
— Руки трясутся, — сказал он. — Скума?
Я промолчал. Он кивнул, будто я ответил.
— Дело твоё. Хочешь гнить — гний, только не в мой час. В мой час чтоб был трезвый. — Он бросил мне деревяху. — Становись.
И всё. Ни попрёков, ни «одумайся, сынок». Перциус бы отчитал, Улайн отмолила бы, а этому было ровно — и вот что погано: за это ровнодушие я был ему благодарен. С ним было проще всех. Он не ждал от меня человека. Только рук.
Гонял он меня в тот день втрое против обычного — до рвоты, до черноты в глазах. К вечеру трясучка ушла: он её из меня выбил вместе со всем остальным. Уже у лестницы, когда я, держась за стену, полз наверх, он сказал вслед — негромко, в спину:
— Запомни, что скажу. Скума жрёт скорость. Полгода на склянке — и ты медленный. Медленный — значит мёртвый. Мне мёртвый ученик без надобности, я в тебя время вложил. — Помолчал. — А сдохнуть захочешь — сдохни хоть с пользой. Есть у меня для тебя дело.
Дело на этот раз было не про старика с фигуркой.
— Завтра из Гнисиса приходит обоз, — сказал Тралан, когда мы остались внизу одни. — Купец по имени Дровос Драл, эбонитовая руда, малая охрана. Пойдёт через фояду, мимо старой велотийской башни, — там его встретят. Не мы. Люди. Твоё дело — маленькое: в охране у Дровоса идёт один наш, из гильдии, Нельс Ллерво. Здоровый такой, ты его видал наверху. Так вот, Нельс в ту ночь должен смотреть в другую сторону. Пойдёшь с обозом вторым охранником — я устрою — и позаботишься, чтоб смотрел. Он предупреждён, но дурной и может передумать. Не дай ему передумать. Всё.
Я стоял и молчал. До меня доходило — медленно, со скрипом, как до дурака, — что мне только что предложили. Не подраться. Не долг стрясти. Сдать обоз. Быть при грабеже — изнутри, из охраны, гнилым зубом.
— Это ж разбой, — сказал я.
— Это руда, — сказал Тралан ровно. — Эбонит казённый, имперский, Дровос его ворует у Короны, а у вора воровать — не грех, а ремесло. Никого не убьют, если никто не сглупит. Твоё дело — чтоб наш не сглупил. — Он поглядел на меня своим ровным взглядом. — Или иди. Прямо сейчас, наверх, и мы с тобой в расчёте: ты мне старика, я тебе три недели науки. Только запомни: второй раз я не предлагаю. А без меня ты — драчун с отцовым замахом и склянкой в кармане. Сам знаешь, чем такие кончают. Ты ж его видел, конец этот. В конуре под лавками видел.
Вот так он это делал. Ни угроз, ни посулов — только правда, подобранная, как отмычка, точно под твой замок. Я потом много думал: знал ли он про моего отца? Да ничего он не знал. Ему и не надо было. Такие, как Тралан, не знают твою историю — они знают породу. А порода у нас, у битых злых мальчишек с юга, одна на всех, и замки на нас стоят одинаковые.
Я спросил только:
— Почему я?
— Потому что тебе нечего терять и есть чего хотеть, — сказал он. — Лучшее сочетание в нашем ремесле. Ну?
Тридцать дрейков в кошеле. Пари внизу. «Может, я в тебе и ошибся» — Перциусово, недельной давности, уже почти стёршееся. И зима науки впереди — стойки, от которых люди умирают.
— Ну, — сказал я.
Так я и сказал ему это «ну». Не «да» — «ну». Будто от одной буквы что-то менялось.
Обоз я сдал, как было велено.
Рассказывать там особо нечего, в том и мерзость, что нечего: всё прошло гладко, по-делово́му, как хорошая работа. Шли ночью через фояду, у старой башни из темноты свистнули, Нельс Ллерво — здоровый, потный, с бегающими глазами — начал было воротить башку куда не след, и я взял его за локоть и сказал негромко: «Не туда смотришь. Вон, гляди, какие звёзды». И он посмотрел на звёзды. И я посмотрел. Хорошие были звёзды, крупные. Над нами обе луны стояли, почти полные, — светло было, как днём, и при этом свете люди в тряпках на мордах увели шесть возов казённого эбонита, тихо, без единого крика, только гуары всхрапывали.
Дровос Драл, купец, потом голосил, рвал на себе ворот и клялся страже, что разбойников было полсотни. Врал. Их было девять. Я считал. Стоял, смотрел на звёзды и считал — такое у меня теперь было ремесло.
Заплатили мне за ту ночь пятьдесят золотых — Тралан отдал без слов, из рук в руки. Пятьдесят за то, чтоб подержать дурака за локоть. За башню с некромантами, со скелетами, с рогатым из дыры — пятьсот, и то половина за письмо. Вот вам вся арифметика жизни, как я её выучил в тот месяц: честное стоит вдесятеро дороже, если считать в поту. А если в дрейках за час — выходит наоборот.
«Никого не убьют, если никто не сглупит» — так было сказано, и никто не сглупил, и никого не убили. Это правда. А вот вам другая правда, до которой я дошёл через неделю, когда увидел Дровоса Драла на площади у ворот. Купец распродавал возы. Сами возы, гуаров, упряжь — всё. Эбонит-то был не его, эбонит был под расписку, и теперь Дровос был должен таким людям и такие деньги, что по сравнению с ним мой дреновский долг был детской шалостью. Он стоял у своих возов, осевший, серый, будто из него вынули стержень, и торговался за каждый дрейк тем особым мёртвым голосом, каким торгуются люди, которым уже всё равно. Мимо шёл я — в добром сукне, сытый, при деньгах, охранник его обоза. Он меня даже не узнал. Смотрел сквозь.
Никого не убили, ага. Просто один человек кончился. Без крови оно даже чище выходит — и следов не остаётся, и виноватых нет.
Пятьдесят золотых я в тот же вечер пропил и проиграл — все, до дрейка, нарочно, будто они жгли карман. Помогло, как мёртвому припарка: деньги ушли, а ночь у башни осталась. И звёзды остались, крупные, красивые, — я теперь их всякий раз вижу, когда гляжу вверх в ясную ночь. Такая вот память. У других от худых дел шрамы, у меня — звёзды.
А плащ с того дня висел на гвозде у койки. Надевать его я больше не надевал — не шёл он мне. Но и выкинуть не выкинул, как ту фигурку. Пусть, думал, висит. Пусть напоминает дураку, о чём тот мечтал, — пока дурак разбирается, во что он мечту разменял.