Глава 7
Глава седьмая
*
Расписку купцу я вернул назавтра же — мятую, зато с извинениями. Купец поворчал. Зато повод был израсходован честно, и пришлось выдумывать новые.
За две недели я перебывал в «Альд Скаре» раз десять. Носил постояльцам гильдейские бумаги, которые сам же и вызывался нести; заходил «спросить про заказ»; один раз явился глядеть, не течёт ли у них крыша, — с крышами у меня, надо сказать, никаких дел отродясь не было. Половой уже здоровался со мной, как с роднёй. В гильдии тоже приметили: наверху ржали, что южанина присушили, и предлагали скинуться мне на сватовство. Барадрас, выдавая очередной наряд, говорил без выражения: «В "Альд Скар" опять сам сходишь, я так понимаю». Я делал каменную рожу. Каменная рожа у меня выходит плохо.
А вечерами она пела, и я сидел в углу со своей кружкой мацта, которую тянул по часу, чтоб не разориться, и это были лучшие вечера за всю мою жизнь — говорю как есть, без песенных красивостей. Просто лучшие. Иногда она подсаживалась в перерыве, и мы трепались — о дорогах, о людях в зале (она про любого с одного взгляда рассказывала такое, что хоть записывай: вон тот купец жену боится, а вон тот храмовый в кости продулся), о всякой чепухе. О важном — почти никогда. Важное у нас обоих было такое, что руками не трогай.
Дрейки на её вечера требовались, и я вкалывал как проклятый: брал у Барадраса всё подряд, любые наряды, двойные смены. Тот только брови поднимал: «Разбогатеть решил?» Ну, вроде того.
С первых же скопленных денег я купил ей подарок. Платок южного шёлка, у портнихи под Скаром, — та самая лавка, где плащ; портниха теперь встречала меня как родного. Платок стоил половину моего месячного жалованья, был синий с алой каймой, и я нёс его в «Альд Скар», как несут священный огонь.
Дилейна развернула, поглядела. Погладила пальцем. И сказала:
— Красивый. Дурень ты, Релс. Это ж полмесяца твоей шкуры. — И, увидев мою морду, добавила мягче: — Ношу. Вот, гляди, уже ношу. Но ещё раз такое учудишь — верну. Мне от тебя не шёлк нужен.
— А что нужно?
— А вот думай, — сказала она и ушла петь. В платке.
Я думал. Честно думал весь вечер и половину ночи и ни до чего не додумался. Мне в мои девятнадцать в голову не влезало, что человеку от тебя может быть нужно что-то, чего нельзя купить, отнять или выслужить. Не влезало — и всё. Такое, я после понял, влезает в голову только через боль, а боль моя была ещё вся впереди.
Про поклонников скажу, раз обещал рассказывать как было.
Поклонники у неё водились, и немало. Слали вино к помосту, совали монеты сверх платы, один храмовый — солидный, в летах — ходил каждый вечер и глядел на неё такими глазами, что хоть жалей его. Меня спрашивали в гильдии, скаля зубы: что ж ты, южанин, терпишь? Пойди наваляй кому-нибудь, застолби.
А я не ревновал. Вот честно — не ревновал, и сам себе удивлялся. Наоборот: сидел в своём углу и раздувался, как жаба на солнце. Глядите, дурни. Слушайте. Шлите своё вино. А в перерыве она подойдёт и сядет — к кому? То-то же. Мне её чужие взгляды были как чужие ставки на моего бойца: пусть ставят, боец-то мой.
Дурень был, конечно. Она не бойцом моим была и не ставкой — она вообще была не моя, она была своя собственная, вся, до последней песни. Но это знание тоже приходит через боль, а я пока жил бесплатно.
Психовал я по-другому. По-глупому. Раз она при мне похвалила чью-то игру — заезжий музыкантишка бренчал на струнах, тощий, в бархате, — похвалила от души, как мастер мастера, а меня взяло и понесло: и бренчит он вполсилы, и бархат на нём с чужого плеча, и вообще пойду я, дела у меня. Встал и ушёл. Дела у меня, ага, — стоять за углом и злиться на весь свет, вот все мои дела. Наутро приполз обратно. Она меня встретила, будто ничего не было, только сказала между песнями, не глядя:
— Знаешь, чем ты вчера был похож на того петуха со Скара? Всем.
И всё. Ни попрёков, ни надутых губ. У неё это было устроено, как у Тралана с деревяхой: один удар, точно в сустав, — и думай.
А потом я накосячил. Уже не по-глупому — по-настоящему.
У Дилейны подходил последний вечер: наутро она уезжала в Балмору, караван был сговорен. Последний вечер, понимаете? Последние песни. А мне на ту ночь выпал наряд — караулить гильдейский склад у ворот: эбонитовый припас, оружейный товар, всё под печатью. Скучный пост, тихий, отстоял — и свободен. Я и решил: отстою до полуночи, а после сбегаю в «Альд Скар» на часок — успею на последний круг, попрощаюсь, и назад, до смены никто и не хватится. Склад-то — вот он, под боком, кому он нужен, десять лет никому не был нужен.
Сбегал. Попрощался.
Прощание, к слову, вышло скомканное — народу тьма, ей не до меня, я потолкался, поймал от неё через зал улыбку и махнул рукой: свидимся, мол, в Балморе или где выйдет. Часа мне хватило с лихвой. Я даже раньше вернулся.
Замок на складе висел на месте. Только дужка была перепилена и вставлена обратно — аккуратно так, с уважением к моему караулу. Внутри не хватало трёх ящиков эбонитовых слитков — казённая печать, гильдейская ответственность, годовое жалованье втроём не покрыть.
Дальше можете себе представить. Утро, Перциус, я перед ним — и врать некуда: соседний пост видал, как я уходил, и когда вернулся — видал тоже. Перциус не орал. Лучше б орал. Он сидел и смотрел на меня долго, и с лица у него сходило то немногое, что наросло после севера, — сходило и сошло совсем.
— Час, — сказал он наконец. — Тебя не было час. И ровно в этот час пришли за ящиками. Не за деньгами в конторе, не за оружием — за эбонитом, который привезли третьего дня. — Он побарабанил пальцами. — Знаешь, что это значит?
— Что мне не повезло, — буркнул я.
— Нет, парень. Это значит, что знали. Знали, что взять, и знали, когда пост опустеет. — Он глядел на меня в упор, и я похолодел: неужто думает, что я навёл? А он додумал вслух: — Я не говорю, что ты продал. Будь ты продажный — не вернулся б раньше срока. Ты хуже. Ты дырка, парень. Через продажного хоть видно, куда течёт, а через дырку — течёт куда попало. За тобой ходят и знают твои привычки лучше тебя самого. Подумай на досуге, кому это надо. — Он отвернулся к бумагам. — Убыток на тебе. Жалованье — в счёт, покуда не закроешь. Наряды — какие скажут, и без «Альд Скара». Всё, иди.
Я шёл от него, и в ушах стучало это «знали». Кто знал? Да все знали, весь низ ржал про южанина и певицу, я ж не таился... В том и дело, что не таился. Дырка. Он нашёл слово. Всю жизнь боялся выйти отцом — пьянью с кулаками, — а вышел дыркой, через которую утекло казённое добро.
К Дилейне я в тот день не пошёл — да её уже и не было, караван уходил на рассвете. Оно и к лучшему, потому что в башке у меня булькало чёрное: не сбеги я на её вечер... не запой она в этом городе... не сунься я тогда со своим «отпусти руку»...
Стыдно признаться, до чего я в тот вечер додумался, сидя над кружкой шейна — кислого дешёвого винца из комуники, под которое только такое и думается. До того, что она виновата. Она, понимаете? Не я, что бросил пост. Не те, что перепилили дужку. Она — тем, что пела.
Умные люди с такими мыслями идут спать. Я пошёл искать снулого.
Нашёл быстро — такие всегда под рукой, когда не надо. Купил склянку — в долг, представьте, поверил он мне теперь, после обоза-то я был человек проверенный, — и уже свернул с ней в тёмный проулок за «Крысой», когда из тени у стены сказали:
— Не советую.
Тралан. Стоял, привалившись, будто век тут стоял и меня ждал. А может, и ждал — я к тому времени бросил гадать, что он знает и откуда.
— Склянку выкинь, — сказал он ровно. — Долг перед гильдией у тебя теперь такой, что жалованьем ты его год закрывать будешь. Год, парень. Без «Альд Скара», без юга, без твоей певицы — она, слыхал, в Балмору подалась? Год — это долго. Она столько на месте не сидит.
Я молчал. Склянка жгла ладонь.
— А можно быстрее, — сказал Тралан. — Есть дело. Не чета обозу — настоящее. Закроешь долг разом, ещё и останется. — Он оттолкнулся от стены и пошёл прочь, бросив через плечо: — Надумаешь — знаешь, где я. Только склянку всё ж выкинь. Ты мне трезвый нужен.
Склянку я выкинул. Не в тот вечер — вру. В тот вечер я её выпил до дна, а выкинул уже пустую, и наутро, серый и злой, спустился вниз, к Тралану.
Вот вам и вся моя развилка, если по-честному. Красиво было бы рассказать, как я ночь не спал, боролся с собой и выбирал. А было так: голова гудела, долг давил, Балмора была далеко, и я спустился по лестнице. Четырнадцать ступеней. Я их потом считал много раз — вверх они почему-то всегда длиннее.