Глава 19
Глава девятнадцатая
*
Тралан ударил не по бумагам. По человеку.
Соврила взяли перед рассветом — тихо, умело, за час до того, как крысиная охрана менялась. Двое Аэнготовых, что стерегли мазанку, к утру не отозвались. Я узнал об этом уже в гильдии, от запыхавшегося мальчишки с нижних рядов, — прибежал за дрейком, за какой ему велено было прибежать: «Дед пропал. И знак со стены пропал. И бумаги».
Вот что Тралан сделал, чего в наших раскладах не значилось. Пока мы всю ночь строили башню из свидетелей и листов, он выдернул из-под неё главный камень. Нет старика — нет его дополнения. Нет бумаг — их и не было. А есть напуганный совет, которому к полудню поднесут показания одного грязного бойца против мастера, — и всё. Красиво. По-тралановски.
— Живой хоть? — спросил я мальчишку.
— Не знаю, серджо. Кровь на пороге. Немного.
Немного. Я стоял и держал это «немного» в руках, как держат горячее.
Куда его дели, я понял сразу. Не гадал даже.
«Плавает теперь лихо» — про Тирена. Затопленные яичные шахты за фоядой, на северной окраине, куда прячут концы. Туда и стащат старика — не убивать сразу, зачем; подержать, покуда всё решится, а решится не в нашу пользу — тогда и утопить, тихо, без следа. Или отдать назад, если Релс окажется послушным. Живой Соврил — это ведь тоже монета, ею тоже можно платить.
Я пошёл к Перциусу. Он уже знал — сидел над картой, серый.
— Не смей, — сказал он, не поднимая глаз. — Я по твоей роже вижу, что ты надумал. Не смей. Они этого и ждут: чтоб ты кинулся один, ночью, в их нору. Там тебя и положат, а к полудню объявят, что боец-де сбежал, испугавшись ответа. И всё рухнет.
— А если не пойду — старик утонет.
— Может, и утонет, — сказал Перциус тяжело. — Одна жизнь. А если пойдёшь и сгинешь — рухнет всё, и старик всё равно утонет, только следом за тобой. Это война, Релс. На войне считают не одну жизнь, а все.
Он был прав. Он был кругом прав, командир, — по-военному, по-умному, как учили на севере. Я постоял, послушал эту его правоту.
А потом взял со стойки меч и пошёл.
— Релс! — Он встал. — Я тебе приказываю!
— А я тебе не солдат, серджо, — сказал я с порога. — Пока ещё нет. Ты сам говорил: выбирать не заставляю. Вот я и выбираю. Плохо считаю, зато сам.
Дверь за мной я прикрыл тихо. Дуло, старик учил, дверь надо прикрывать.
К шахтам я шёл через ночь, и всю дорогу спорил сам с собой — уже без Перциуса, один.
Дурак ты, Релс, говорил один голос. Идёшь, как Ольвар шёл, как Тирен, — по накатанному, в их нору, за их поводком; они дёрнули за старика — и ты побежал, ровно как рассчитано. Он тебя знает лучше тебя, твой Тралан, вот и играет тобой, как барабанщик колотушкой.
Знает, соглашался я. Пусть знает. Пусть я предсказуемый дурак. Но старик за меня в совет пошёл, при своём знаке, зная, чем рискует, — а я за него не пойду? Тогда и меч с гвоздя снимать было незачем, тогда сиди при двери снаружи, как всю жизнь сидел, считай чужие звёзды.
За этим спором я и не заметил, как пришёл. Фояда — сухое русло, по веснам паводок, а сейчас камень да темень. И вход в старую шахту — чёрная дыра в склоне, и от неё тянет холодом и стоячей водой. И у входа — огонёк. Ждут. Костерок, двое греются. Меня, стало быть, ждут. Всё как Перциус сказал.
Ну и ладно, подумал я. Ждут — значит, дома.
Тех двоих у костра я снял тихо — Траланова наука, будь она неладна, а ведь пригодилась, во второй раз за эту историю пригодилась ровно на то, против чего он же меня и растил. Внутри, в шахте, было по колено воды, черно, и где-то капало гулко. Я шёл на голоса.
Соврила держали на сухом уступе, в свете одного фонаря. Живой. Скула разбита, руки вязаны, но живой, сидит прямо — даже тут прямо. А над ним стоял Тралан.
Один. Без Гальбедира, без своры. Он и не удивился мне — обернулся спокойно, будто мы во дворе сошлись на урок.
— Пришёл, — сказал он. Даже не «а, пришёл» — просто отметил, как отмечал «мёртв», когда я подставлялся. — Двоих снаружи снял? Чисто?
— Чисто.
— Хорошо снял. Моя школа. — Он поглядел на меня почти ласково, и это было хуже всего. — Ну вот мы и на месте, Релс. Я ж говорил: взыщу, когда надо, тем, чем надо. Вот оно, надо. И вот оно, чем. — Он кивнул на старика. — Старик за тебя цену. Показания — за старика. Отдашь бумагу, покажешь на Перциуса — и забирай деда, идите с богом, оба. Не отдашь — дед плавает, ты рядом, а показания я и с мёртвого сниму, писаря купить недорого. Считай, Релс. Ты считать любишь.
Я считал. Быстро, как он учил. И выходило, что он опять всё разложил верно: старик здесь, я здесь, меч у меня есть, да только против Тралана меч — это смешно, я это знал лучше всех, я у него же и учился, что против него смешно.
— Развяжи старика, — сказал я. — Тогда поговорим.
— Поговорим сперва, — сказал Тралан. — Старик подождёт, ему не привыкать.
И тут Соврил подал голос — сипло, разбитой скулой, но внятно:
— Не торгуйся за меня, малый. Слышишь? Я своё отжил и отсказал. Ты в совет пойди, не сюда. Тут не решается. Тут только тонут.
— Молчи, дед, — сказал Тралан беззлобно.
— Под чьим знаком идёшь, Релс! — крикнул Соврил, и голос его заметался под сводами. — Помнишь, о чём я тебя просил у двери?! Под чьим — знаком!
— Молчи, я сказал. — Тралан качнулся к нему.
И это был один шаг. Один его шаг в сторону — от меня, к старику. Я такие шаги полгода ловил деревяхой по рёбрам: «медленно, поймал, мёртв». Он меня научил ловить чужой шаг. И вот его собственный.
Я не думал. Думать было некогда, да и нечем — всё, чем я думаю, у меня в руках. Я прыгнул.
Не мечом — плечом, всем собой, как в кабацкой драке, как отец, «от задницы», всё, что Тралан из меня год выбивал, — вот это самое и сработало, потому что этого он от меня и не ждал. Он ждал выучку, стойку, клинок — а получил кабацкого дурака с юга, который прёт башкой вперёд. Мы упали в воду вдвоём. Фонарь опрокинулся, зашипел, погас, и стало черно — черно и по грудь в ледяной воде, и в этой черноте мы с моим учителем стали убивать друг друга на ощупь.
Он был лучше. Он был куда лучше — в темноте, в воде, везде. Он нашёл мою глотку раньше, чем я его. Пальцы у него были как железо, и я захлебнулся, ушёл под воду, хлебнул стоячей дряни, и в глазах пошли те самые крупные звёзды, что над обозом, — и последнее, что я успел, тонущий, — это нашарить за пазухой. Не меч. Меч я давно выронил.
Склянку.
Ту самую. Снулого. Что таскал полгода «про запас», страховкой, дурью на чёрный день. Стеклянную, тяжёлую. Я нашарил её, вынул из воды — и с размаху, вслепую, на голос его хриплого дыхания, ударил его этой склянкой в висок.
Стекло лопнуло. Тралан обмяк — не сразу, на счёт «раз-два», как обмякал каждый, кого он учил меня валить, — и осел в воду, и я, кашляя, выблёвывая тину, выволок его голову на поверхность, потому что топить — это одно, а дать утонуть без памяти — почему-то другое, у меня в ту секунду не хватило на «другое» злобы.
Так я с ним и рассчитался. Скумой. Той, которую он же велел выбросить в первый день, — «ты мне трезвый нужен». Не выбросил. Пригодилась. Он бы, наверное, оценил: из всего, чему он меня выучил, спасла меня в итоге единственная вещь, которой он не учил, — то, что я не выбрасываю, что плохо лежит.
Дальше было просто и мокро. Я перерезал Соврилу путы его же — то есть моим — ножом, вытащил обоих на сухое: старика на своих ногах, Тралана на своём горбу. Старик держал фонарь, я тащил учителя, и мы выбрались из шахты в серый рассвет, и я в жизни не дышал слаще, чем той тухлой предутренней стынью.
— Живой? — спросил Соврил про Тралана.
— Живой. Висок цел, я вскользь. — Я перевёл дух. — Пусть живёт. Мёртвый он — покойник и мученик, свои же за него потом резать станут. А живой, битый, проигравший, при всех своих делах — это ему хуже смерти. Пусть с этим и ходит.
Соврил поглядел на меня долго, странно.
— Умнеешь, малый, — сказал он. — Или зверем становишься. Со стороны и не разберёшь, честно скажу.
— Сам не разберу, дед, — сказал я честно.
А над фоядой вставало солнце — красное, в пепельной дымке, обычное здешнее солнце, — и до полудня, до совета, до всего оставалось всего ничего. Мы пошли в город: старик со знаком за пазухой — знак Тралан всё-таки не спрятал, при себе носил, дурак, я снял его с бесчувственного, — и я, мокрый, битый, живой, впервые за всю дорогу тащивший не дверь, а человека.
Про совет — в последней главе. Он вышел короче, чем ночь. Всё главное к рассвету уже случилось — под землёй, в воде, в темноте, где оно у нас всё и случается.