Глава 2
Глава вторая
*
На север шли четыре дня, и все четыре земля делалась злее.
Сперва ушла зелень. Потом ушла трава. Потом пропали деревья, и остались камни, серые холмы да пепел — он тут висел в воздухе всегда, тонкий, как мука, оседал на плечах, скрипел на зубах, лез в глаза. Я отплёвывался. Фаргот замотал морду тряпкой и не отплёвывался — привык, видать, мотаться этой дорогой.
Фаргот в дороге болтал за двоих. В Сейда-Нин он зыркал и жался, а на пустой дороге, где чужих ушей нет, распустил язык вовсю. Трещал, как его обжулили в Гнисисе, как он сам обжулил кого-то в Пелагиаде, как знавал человека, что завёл ручного нетча, а тот по ночам гудел имперские марши, и на диковину сбегался народ с монетой, — покуда нетча не свели свои же родичи, потому что родне, парень, доверять хуже, чем страже.
Я больше слушал, чем говорил. Меня к вечеру уже потряхивало — скума кончилась на второй день, руки ходили, нутро выло, зло копилось на всё подряд, — и Фарготова трескотня хоть глушила вой в башке. Раз я не выдержал, попросил глотнуть, если есть. Он замахал руками: скумы не держу, дурная привычка, и тебе, парень, бросать надо, на трезвую голову больше наживёшь. Сам, зараза, тайком отхлёбывал из фляжки что-то сладкое — я по запаху чуял, — но не делился. За скуму монеты у меня не было, вот и весь сказ.
Отца, к слову, я за те дни почти не вспоминал. Некогда: голод, пепел, ломка да Фарготова болтовня. Может, за то и люблю дорогу.
На третий день нас чуть не сожрали.
Из-за камней вышли никс-гончие — три штуки, поджарые, в хитиновых панцирях, с мордами как ножи. Фаргот пискнул и полез на валун, бросив свёрток. Я не полез. Я, дурак, обрадовался.
Вот честное слово — обрадовался. Четыре дня пепла, ломки и Фаргота, и наконец что-то простое, понятное: враг, кулаки, драка. Первую гончую я встретил ногой, второй свернул на замахе — палкой, которую подобрал ещё в Сейда-Нин, приличной такой палкой, — а третья вцепилась мне в раненую руку, и я взвыл, но не от страха, от злости, и бил её этой же рукой с палкой, пока она не отпустила, и ещё, и ещё, пока Фаргот сверху не заверещал, что хватит, хватит, она уже дохлая.
Она была дохлая. Все три были дохлые. А я стоял над ними, тряс раскрытой рукой, из которой текло, и ржал — громко, по-отцовски, взахлёб. Мне было хорошо. Первый раз за много дней мне было по-настоящему хорошо.
Фаргот слез с валуна, поглядел на меня, на гончих, снова на меня — и в глазах у него было что-то новое. Не уважение. Опаска.
— Ты, парень, того, — сказал он, подбирая свёрток. — Тебе точно в Гильдию бойцов. Тебе больше некуда.
Костёр в ту ночь вышел сытный. Гончатину, если содрать хитин да подержать над огнём, есть можно — отдаёт болотом, но брюху не до разбору, а брюхо у меня подводило четвёртые сутки. Мы обгладывали кости, и Фаргот, размякший от жара и жратвы, дорвался до любимого.
— Сильный не тот, кто бьёт, — вещал он, тыча в меня обглоданной костью. — Сильный тот, кто вовсе не дерётся. Стравил двух дурней, они друг другу носы поправили, а ты стой в сторонке да подбирай, что попадает. Вот сила. А ты, парень, — и он ткнул костью прямо мне в грудь, — ты из тех, что дерутся. Из дурней. Такие, как ты, всю жизнь работают на таких, как я. Всегда. Хоть тресни.
Врезать бы ему этой костью по хитрой морде. Обидно было. А главное — правда, и я чуял её нутром, хоть и огрызнулся, что поглядим ещё, кто на кого. Он только посмеивался да облизывал пальцы.
Альд'рун я увидел на четвёртый день, под вечер, и на минуту забыл и про руку, и про ломку.
Город стоял в пепельной пустоши, и над ним, накрывая половину, горбилась гора — не гора, а панцирь. Скар, объяснил потом кто-то: раковина исполинского краба, что издох тут тыщу лет назад, и данмеры не стали её сносить, а влезли внутрь и построились под ней, как рак-отшельник в чужом дому. Вокруг раковины лепились дома-купола — округлые, глухие, точно наросты, из того же хитина, что панцири гончих, только огромные. Ни балморского самана, ни рыжей глины. Серое, костяное, чужое. Красная гора дымила совсем близко, за ближними холмами, и небо над ней светилось дурным багрецом.
Красиво было — жутью. Я стоял, пялился и думал одно: вот тут меня никто не знает. Ни Голдиров сынок, ни тот, кого пожалели. Чистый лист. Хоть святым назовись.
— Дошли, — сказал Фаргот. — Гильдия бойцов — сразу за воротами, промеж двух гильдий, бойцовской да магической, рядышком с «Крысой». Искать не придётся, споткнёшься об неё. Пойдёшь завтра, на трезвую да на сытую голову: кто с дороги, драный и голодный, приходит наниматься, того и берут задёшево. Утром пойдёшь.
— А ты не проводишь?
— Мне туда не надо. — Он оскалился. — И тебе, если умный, после не понадобится Фаргот. Держи. — Он сунул мне дрейк, погнутый, стёртый по краю. — На ночлег да похлёбку. От доброго Фаргота. А своё я уж получил, парень, ещё покуда ты глаза не продрал: за тебя платят вперёд.
И засеменил прочь, в пепел, откуда пришёл. Кто ему платил вперёд и за что — я тогда не спросил. Дрейк был кстати, брюхо подводило, а совать нос в чужие расчёты меня отучили ещё на плантации. Свернул Фаргот за угол купола — и нет Фаргота. Будто и не было. Только монета в кулаке да пепел на плечах.
Гильдия — назавтра. А ночь надо было где-то скоротать, и я пошёл на свет и на голоса — в кабак.
Пока шёл к гильдии, нагляделся на местных.
Меня это, врать не буду, ожгло. У нас на юге за такое били в зубы. Я даже дёрнулся — а после сообразил: он не грубил. Он просто не считал меня за того, кому отвечают. Честь у них, у редоранцев, только для своих; а ты не свой, ты никто, значит, и говорить с тобой чести нет.
Ладно, подумал я. Гордые. Поглядим на вашу честь вблизи. Гордым битым я потом навидался вдоволь, а тогда просто затаил и пошёл дальше, глотая злость вместе с пеплом.
Кабак назывался «Крыса в котелке» — облезлая вывеска с облезлой крысой, что варится в облезлом котле, и, надо сказать, вывеска не врала: варили там что-то бурое, и на вкус оно вполне могло быть крысой. Зато тепло, людно, и наливали за дрейк столько, что хватало забыть про руку.
Народ тут сидел не редоранский — редоранцы по кабакам чужаков не пьют. Сидели приезжие, наёмники, контрабандисты, тёмный какой-то люд с бегающими глазами. Позже я узнал, что «Крыса в котелке» — гнездо здешней Гильдии воров, и заправляет тут скупщик-ювелир по имени Аэнгот, и что от гильдии бойцов, куда я нанимался, до этого кабака вражды — на целый город; но в тот вечер я знал одно: тут наливают и не воротят нос. Мне хватало.
За дрейк я взял кружку мацта — здешнего пива из сальтриса, бурого и злого, как всё в этом городе, — и место у стены. Скумы, чего душа выла, тут в открытую не держали — но по тому, как один каджит в углу отходил в заднюю дверь и возвращался с осоловелыми глазами, я понял: держат, только не для всякого. Денег на «не для всякого» у меня не было. Я цедил пойло и слушал.
А слушать было что. Полкабака гудело про юг. Про то, что на Горьком берегу, на слепых бродах у нижнего Одая, у Каммона Тонг увели из-под носа полсотни рабов — кто говорил про духов из топи, кто про ведьму, кто про хитрую воровскую работу; и про то, что КТ теперь лютует по всему югу: трясёт пристани, ломает пальцы, прижала к ногтю балморскую воровскую гильдию — какую-то «Южную стену», — и добром это, ставили здешние знатоки, не кончится. Мне до того дела не было — Балмора далеко, чужая беда. Я и слушал-то вполуха, только при слове «броды» втянул голову в плечи, но никто на меня не глядел: для здешних то была просто байка с юга, а не кусок моей жизни. Допил, сговорился с трактирщиком за угол на полу за пол-дрейка — и уснул как убитый, первый раз под крышей за долгую неделю.
Гильдия была назавтра.
Утром, отоспавшись и обсохнув, я решил сперва проветриться — оглядеть, куда меня занесло. До гильдии дело не убежит; хотелось войти в неё не пришибленным с дороги, а хоть немного человеком.
Альд'рун при свете оказался чуднее, чем в сумерках. От ворот, справа, сразу стояла Гильдия бойцов, а за ней, по той же руке, — «Крыса в котелке», где я ночевал; дальше дорога сворачивала влево и двумя подъёмами лезла вверх, к Скару. Я пошёл наверх, глазея. Дома тут были не дома, а не пойми что: горбатые, костяные, будто выросли из земли сами, как грибы или панцири; у одних по бокам торчали рога, у других хвосты, третьи свернулись улиткой. Меж ними вилась дорога, лепились жилые лачуги, и чем выше, тем богаче.
Перед самым входом в Скар стояли рядком пять лавок — не лотки, а домишки, куда надо заходить: по вывескам да по тому, что выставлено у дверей, я разобрал ростовщика, портниху, книготорговца, оружейника и лавку со всякой всячиной. У оружейника на щите за окошком висели клинки, и я прилип к стеклу, как дитя к сластям, — прикидывал, на какой разживусь, когда заведутся дрейки.
Долго прикидывать не дали. За плечом выросла тень.
— Отойди от окна. — Стражник. Редоранец, костяной панцирь, лицо-маска. Он стоял у входа в Скар, где начинались уже не лачуги, а поместья — туда, за ворота, мне и вовсе было не по чину соваться.
— Гуляю, — говорю. — Товар смотрю.
— Насмотрелся. — Голоса он не повысил, оттого вышло только гаже. — Тут тебе, южная рвань, не про твою мошну товар. Ступай вниз, к своим, покуда цел. И руки держи при себе: у нас за чужое рубят по локоть.
Врезать бы ему. Ох, врезать. Я аж кулаки сжал — а после разжал: он в панцире, при оружии, при праве, а я приблуда без дрейка в драной рубахе. Отцов гогот тут не помог бы. Проглотил, развернулся, пошёл вниз. Спину мне жгло его молчание. «Держи руки при себе». Как будто я уже вор. Как будто на лбу написано, кто я и откуда.
Ладно, думаю. Внизу так внизу. Внизу как раз и гильдия.
Нашёл я её без труда — Фаргот не соврал, она стояла сразу за воротами, бок о бок с «Крысой», не спутаешь: приземистая, широкая, с двумя костяными рогами по краям, будто присела на пепел исполинская жужелица. Над дверью — щит с мечами, знакомый по имперским заставам. По другую руку, через дорогу, горбилась Гильдия магов; туда я и не глянул — магию я не любил и не люблю, от неё, как от жрецов, добра не жди, фокусы да спесь.
Толкнул дверь. Внутри гильдия оказалась не в пример наружному виду не бедной и не тесной: ковры на полу, гобелены с гильдейским мечом по стенам, два жилья, чисто, светло, тепло. Пахло потом, железом, жареным — родной запах, куда роднее пепла.
За большим столом напротив входа сидел босмер — немолодой, поджарый, с лицом человека, который тут пересидел всех и всё повидал. Барадрас, как я узнал после. Он вёл какие-то записи, считал в столбик и глаза на меня поднял не сразу. По углам сидели ещё двое-трое — чинили сбрую, точили железо, на меня не глянули. Была там, я приметил, и лестница вниз, в подземелье, куда порой ныряли и откуда выныривали разные люди; но что там, внизу, я тогда не знал, и хорошо, что не знал. Всему свой черёд.
Я подошёл к босмеру.
— Наниматься, — сказал я. — В бойцы.
Барадрас дописал строчку, отложил перо и оглядел меня — пепел, рвань, гнилую руку, палку, которую я так и не выпустил, — без всякого выражения, как считают товар.
— Кого бил? — спросил он.
— Чего?
— Кого. Бил. — Скучно, медленно. — В гильдию берут тех, кто дерётся. Кого ты бил?
— Никс-гончих на дороге. Троих. Почти голыми руками.
Кто-то в углу хмыкнул. Барадрас не хмыкнул — ему было лень.
— Гончих. Троих, — повторил он ровно. — Знаешь, сколько таких, как ты, входит в эту дверь за месяц? Каждый в одиночку положил толпу пепельных упырей, каждому на роду быть героем, у каждого глаза горят, как у тебя сейчас. А через неделю половина скулит, что работа грязная да платят скупо, и бежит домой к мамке. Ты тоже побежишь к мамке?
— Нет у меня мамки, — сказал я. Резче, чем хотел.
Он поглядел ещё раз — не с жалостью, боги упаси, а как ставят зарубку на память.
— Платим сдельно, — сказал он. — Дело сделал — получил дрейки, не сделал — грызи сухарь. За мелочь десяток золотых, за что покрупнее — сотню, за кровавое — как сговоримся. Драться ты, вижу, горазд. А делать, что велят, без разговоров, — горазд? Тут не кабак и не своя воля. Скажут стеречь склад — стережёшь. Скажут выбить долг — выбиваешь. Скажут три дня сидеть на заднице — сидишь. Понял?
— Понял.
— Врёшь. — Без злобы. — Не понял. Такие, как ты, сразу не понимают. Ну, поглядим. — Он кивнул на дальнюю лавку. — Койка вон. Похлёбка в котле, последнюю не жри. Завтра глянем, на что годишься. Не сгодишься — за дверью пепел, там таких прибирают быстро.
Вот и весь мой геройский приход. Ни клятвы, ни меча над головой — койка, миска да «поглядим». А всё же, странное дело, мне было почти хорошо. Крыша. Железом пахнет. Никто не знает, чей я сын и кого на бродах пожалели. Чистый лист.
Похлёбка, к слову, была из гуара. Жёсткая. Лучшая жратва за неделю.
Первые дни Барадрас держал меня на побегушках — проверял, гожусь ли на что, кроме как хмуриться.
Дела давал плёвые, для дитяти. Отнести свёрток на другой конец Альд'руна и вернуться с ответом. Постеречь ночь у склада, где отродясь ничего не крали. Согнать пьянчугу-наёмника, что задолжал гильдии и залёг в «Крысе»: тут, правда, чуть не дошло до драки, но пьянчуга оказался ещё пьянее меня и осел сам. За всё про всё Барадрас отсыпал мне то десяток дрейков, то полтора, приговаривая, что за такие дела больше и не платят, а не нравится — вон дверь.
Мне нравилось. Платили, конечно, и раньше — за караваны Дрена капало жалованье, — но то были деньги за то, чтоб я не думал, чей груз стерегу; а эти я взял за дело, честное, своё, и оттого они грели иначе. На первое же жалованье я купил у того оружейника под Скаром короткий меч — дрянной, щербатый, но свой, первый мой меч, — и полдня ходил, трогал его на поясе, будто он золотой. Остаток, ясное дело, спустил в «Крысе»: без этого я не умел, отцова кровь. Скумы там для меня по-прежнему не водилось, но мацт лился, и на пару вечеров я был почти счастлив — с мечом на боку, с монетой в кулаке, среди своих.
Про то, что «свои» эти — тёмный, битый, ушлый народ, я не думал. Что заправляют гильдией не Барадрас с его свёртками, а какие-то другие люди, там, внизу, за лестницей, — тоже не думал. Главу гильдии, имперца по имени Перциус, я в те первые дни видел мельком, издали: крепкий, ещё нестарый, с лицом человека, которому всё это давно поперёк горла. На меня он глянул раз — коротко, без тепла, вроде как приценился и отложил на потом. Ну и я на него не кинулся с распростёртыми. Много чести. Наниматься наниматься, а в друзья я ни к кому не набивался.
Так прошли мои первые дни в Гильдии бойцов. Меч, койка, похлёбка да мелкая беготня. Мне казалось — устроился. А до Тралана, до подземелья, до всего, что там ждало, я покуда не добрался. И слава богам, что не сразу.